Краткое содержание > Хемингуэй > ПРОЩАЙ ОРУЖИЕ!
ПРОЩАЙ ОРУЖИЕ! - краткое содержание


Краткое изложение и пересказ произведения по главам ПРОЩАЙ ОРУЖИЕ!

Роман ведется от лица молодого американца лейтенанта
Фредерика Генри, который находится в санитарном отряде итальянской армии. События описываются с лета 1915 года.
КНИГА ПЕРВАЯ
В тот год поздним летом мы стояли в деревне в домике, откуда были видны река и равнина, а за ними горы. По дороге мимо домика шли войска, а в темноте мы слышали, как тягачи везут орудия — ночью движение на дороге усиливалось. К северу от нас была долина, а за ней каштановая роща, и дальше еще одна гора. Ту гору тоже пытались взять, но безуспешно. Над рекой стояли туманы, и на горы наползали облака, и грузовики разбрызгивали грязь на дороге, и солдаты шли грязные и мокрые в своих плащах.
Проезжали маленькие серые легковые машины, которые шли очень быстро, обычно рядом с шофером сидел офицер. А иногда проезжал король. Он жил в Удине и почти каждый день ездил посмотреть, как идут дела, а дела шли очень плохо. С приходом зимы начались сплошные дожди, а с дождями началась холера. Но ей не дали распространиться, и в армии умерло от нее только семь тысяч.
В следующем году было много побед. Была взята гора по ту сторону долины и склон, где росла каштановая роща, и в августе мы перешли реку и расположились в Гориции. Город был очень славный. Австрийцы, как видно, собирались вернуться в город, если окончится война, потому что они бомбардировали его не так, чтобы разрушить, а только слегка, для порядка. Население было в городе, и там были госпитали и кафе и два публичных дома. Война тоже стала другая.
Вечером в офицерской столовой капитан принялся дразнить священника насчет девочек. Раз выпал снег, то наступления в этом году уже не будет, и я мог взять отпуск. Все принялись советовать, куда поехать, называя свои родные места — Амальфи, Палермо, Капри. Священник предложил поехать в Абруцци. Другие закричали, что лучше ехать в центры цивилизации.
Когда я вернулся из отпуска, мы все еще стояли в том же городе. В окрестностях было гораздо больше артиллерии, и уже наступила весна. Я вошел в комнату, которую делил с лейтенантом Ринальди. Он проснулся, услышав мои шаги, и стал расспрашивать, хорошо ли я развлекся в отпуске. Он сказал, что в городе появились хорошенькие молодые англичанки, работающие в госпитале, и добавил, что влюблен в мисс Баркли. Ринальди был одних лет со мной, родом из Амальфи. Он любил свою работу хирурга, и мы были большими друзьями.
Он сказал, что после моего отъезда работы было мало — желтуха, триппер, умышленное членовредительство, но со следующей недели война опять начнется.
Вечером в офицерской столовой я сидел рядом со священником, и его очень огорчило и неожиданно обидело, что я не поехал в Абруцци. Я сам жалел об этом не меньше, чем он, и мне было непонятно, почему я не поехал. «Мне очень хотелось поехать, и я попытался объяснить, как тут одно цеплялось за другое, и в конце концов он понял и поверил, что мне действительно хотелось поехать, и все почти уладилось. Я выпил много вина, а потом кофе со стрега и, хмелея, рассуждал о том, как это выходит, что человеку не удается сделать то, что хочется; никогда не удается. Я поехал туда, где дымные кафе и ночи, когда комната идет кругом, и нужно смотреть в стену, чтобы она остановилась, пьяные ночи в постели, когда знаешь, что больше ничего нет, кроме этого, и так странно просыпаться потом, не зная, кто это рядом с тобой, и мир в потемках кажется нереальным и таким остро волнующим, что нужно начать все сызнова, не зная и не раздумывая в ночи, твердо веря, что больше ничего нет, и нет, и нет, и не раздумывая. Я пытался рассказать о ночах, и о том, какая разница между днем и ночью, и почему ночь лучше, разве только день очень холодный и ясный, но я не мог рассказать этого, как не могу и сейчас. С ним так не бывало, но он понял, что я действительно хотел поехать в Абруцци, но не поехал, и мы остались друзьями, похожие во многом и все же очень разные. Он всегда знал то, чего я не знал, и что, узнав, всегда был готов позабыть. Но это я понял только поздней, а тогда не понимал».
Утром я пошел в гараж осмотреть машины. Это были тупоносые, с громоздким кузовом, санитарные автомобили, выкрашенные в серое, похожие на мебельные фургоны. Ничто не менялось от того, здесь ли я и наблюдаю за всем сам, или же нет. Я воображал, что все в значительной степени зависит от меня. Но, по-видимому, здесь я или нет, не имело значения.
Дела, как видно, поправились за время моего отсутствия. Я слыхал, что скоро ожидается переход в наступление. Дивизия, которую мы обслуживали, должна была идти в атаку в верховьях реки, и майор сказал мне, чтобы я позаботился о постах на время атаки. Атакующие части должны были перейти реку повыше ущелья и рассыпаться по горному склону. Посты для машин нужно было выбрать как можно ближе к реке и держать под прикрытием. Определить для них места должна была, конечно, пехота, но считалось, что план разрабатываем мы. Это была одна из тех условностей, которые создают у вас иллюзию военной деятельности.
В нашей комнате Ринальди сидел на кровати в полной форме — он собирался пойти к мисс Баркли, и позвал меня пойти с ним.
Мисс Баркли была в саду. Мы разговорились. Она спросила, почему я — американец — пошел в итальянскую армию. Я ответил, что жил в Италии, да и это не армия, а санитарный отряд. У мисс Баркли была тонкая трость, она рассказала, что это память о ее возлюбленном, которого убили на Сомме. Они знали друг друга с детства, восемь лет они были помолвлены, но не поженились — она думала, так будет только хуже на войне. Она пошла на фронт в женский добровольческий корпус обслуживания действующей армии в 1915 году, одновременно с ее возлюбленным. У нее была романтическая мысль, что он попадет легкораненый в ее госпиталь. Но он не был ранен сабельным ударом. Его разорвало на куски.
Потом мы говорили о войне, и она сказала, что это не может продолжаться вечно — где-нибудь что-нибудь сорвется.
По дороге домой Ринальди признался, что я понравился мисс Баркли больше него.
На следующий день утром я ездил в верховья реки к предмостному укреплению у Плавы. Оттуда должно было начаться наступление. Итальянцы перешли реку и продвинулись по берегу в обе стороны, так что теперь они удерживали на австрийском берегу реки полосу мили в полторы. Это давало им опасное преимущество, и австрийцам не следовало допускать, чтобы они закрепились там. Раньше на берегу был городок, но его разнесли в щепы. Австрийские окопы были ниже, на склоне горы, всего лишь в нескольких ярдах от итальянских позиций.
Я проехал по узкой дороге вниз к реке, оставил машину на перевязочном пункте под выступом холма, переправился через понтонный мост, защищенный отрогом горы, и обошел окопы на месте разрушенного городка и у подножия склона. Все были в блиндажах. Было тихо, жарко и грязно. Я посмотрел через проволочные заграждения на австрийские позиции. Никого не было видно. Я выпил со знакомым капитаном в одном из блиндажей и через мост возвратился назад.
Достраивалась новая широкая дорога, которая переваливала через гору и зигзагами спускалась к мосту. Наступление должно было начаться, как только эта дорога будет достроена. Она шла лесом, круто изгибаясь. План был такой: все подвозить по новой дороге, пустые же грузовики и повозки, санитарные машины с ранеными и весь обратный транспорт направлять по старой узкой дороге. Перевязочный пункт находился на австрийском берегу под выступом холма, и раненых должны были на носилках нести через понтонный мост. Дело могло обернуться скверно. Но я на-
шел место, где можно было укрыть машины после того, как они пройдут этот последний опасный перегон, и где они могли дожидаться, пока раненых перенесут через понтонный мост.
Я поехал по узкой дороге обратно. Двое карабинеров задержали машину. Впереди по дороге разорвался снаряд, и пока мы стояли, разорвалось еще три. Я вернулся в Горицию и пошел к мисс Баркли.
Мисс Баркли сидела на скамейке в саду. С ней была Эллен Фергюсон. Они, казалось, обрадовались мне, и спустя немного мисс Фергюсон попросила извинения и встала.
Мы сидели и смотрели друг на друга в темноте. Она мне показалась очень красивой, и я нагнулся поцеловать ее. Она больно ударила меня по лицу. Она тут же извинилась — ей показалось противно быть типичной сестрой, с которой заигрывает офицер. Она вдруг поняла, что мы перестали говорить о войне, и я в первый раз услышал, как она смеется. Я поцеловал ее, и она вдруг расплакалась у меня на плече. Она спросила, буду ли я всегда с ней хорошим, и я почувствовал раздражение.
Два дня я объезжал посты, вернулся поздно, и только на следующий вечер я увиделся с мисс Баркли. Я ждал ее, держа кепи в руках. Нам всем полагалось носить стальные каски, но они казались непристойно бутафорскими в городе, где гражданское население не было эвакуировано. Я свою надевал, когда выезжал на посты. Еще у меня были противогаз и пистолет, из которого я не умел метко стрелять.
Мисс Баркли упрекнула меня за то, что я не предупредил ее о своем долгом отсутствии. Ей хотелось, чтобы я звал ее Кэтрин, и сказал, что люблю ее. Я обнял ее и солгал. Мне показалось, что она немного помешанная. Я знал, что не люблю Кэтрин Баркли, не собираюсь ее любить. Но это лучше, чем ходить в публичный дом. Это была игра, но мне было все равно. Кэтрин угадала мои мысли — «Вы славный, и стараетесь играть как можно лучше. Но игра все-таки скверная».
На следующий день, возвращаясь с первого горного поста, я остановил машину у эвакопункта. Мимо по дороге проходил полк. Люди были разморены и потны. Многим каски были слишком велики, а офицеры все были в касках, подобранных по размеру. Полк прошел, но еще долго тянулись отстающие. У одного солдата была грыжа — он выбросил бандаж, чтобы ему стало хуже и не пришлось идти на передовую. Я пообещал подобрать его на обратном пути и отвезти в госпиталь, но по дороге обратно мы увидели, что за ним вернулись санитары из его полка.
Когда я вернулся на виллу, было пять часов, и я пошел туда, где мыли машины, принять душ. Потом я составлял рапорт, сидя в своей комнате у открытого окна, в брюках и нижней рубашке. Наступление было назначено на послезавтра, и я должен был выехать со своими машинами к Плаве. Уже давно я не писал в Штаты, и я знал, что нужно написать, но я столько времени откладывал это, что теперь писать было уже почти невозможно. Не о чем было писать. Я послал несколько открыток Zona di Guerra, вычеркнув из текста все, кроме «я жив и здоров». Так скорее дойдут. Эти открытки очень понравятся в Америке — необычные и таинственные. Необычной и таинственной была война в этой зоне, но мне она казалась хорошо обдуманной и жестокой по сравнению с другими войнами, которые велись против австрийцев. Австрийская армия была создана ради побед Наполеона — любого Наполеона. Хорошо, если бы у нас был Наполеон, но у нас был только II Generale Cadorna, жирный и благоденствующий, и Vittorio-Emmanuele, маленький человек с худой длинной шеей и козлиной бородкой. В право- бережной армии был герцог Аоста.-Многие хотели бы, чтоб королем был он. У него была внешность короля. Он приходился королю дядей и командовал третьей армией. Мы были во второй армии. В третьей армии было несколько английских батарей. Лучше бы мне служить в английской армии. Все было бы проще. Но я бы, наверно, погиб. Ну, в санитарном отряде едва ли. Нет, даже и в санитарном отряде. Случалось, и шоферы английских санитарных машин погибали. Но я знал, что не погибну. В эту войну нет. Она ко мне не имела никакого отношения. Для меня она казалась не более опасной, чем война в кино. Все-таки я от души желал, чтобы она кончилась. Может быть, этим летом будет конец. Может быть, австрийцев побьют. Их всегда били в прежних войнах. Мне хотелось побывать в Австрии без всякой войны. После ужина я пойду к Кэтрин Баркли. Я попытался представить, что мы с ней вместе в Милане.
Я быстро поужинаю и пойду к Кэтрин Баркли. За столом слишком много было разговоров, и я пил вино, потому что сегодня вечером мы не были бы братьями, если б я не выпил немного. Священник был хороший, но скучный. Офицеры были не хорошие, но скучные. Вино было плохое, но не скучное. Мы рассказывали анекдоты, а потом я стал пить на выдержку с Басси, но вспомнил, куда иду.
В госпитале мисс Фергюсон сказала мне, что Кэтрин не сможет со мной увидеться — она не совсем здорова. Я вышел из приемной, мне вдруг стало тоскливо и неуютно. Я очень небрежно относился к свиданию с Кэтрин, я напился и едва не забыл прийти, но когда оказалось, что я ее не увижу, мне стало тоскливо, и я почувствовал себя одиноким.
На другой день мы узнали, что ночью в верховьях реки будет атака, и мы должны выехать туда с четырьмя машинами. Я сидел в первой машине, и когда мы проезжали мимо ворот английского госпиталя, я велел шоферу остановиться. Я вошел в приемную и попросил вызвать мисс Баркли.
Я сказал ей, что вернусь завтра. Она что-то расстегнула, сняла с шеи и дала мне. Оказалось, это святой Антоний. Она сказала, что не католичка, но говорят, святой Антоний очень помогает.
Святой Антоний был в маленьком медальоне из белого металла. Я положил святого Антония обратно в медальон, собрал в комок тоненькую золотую цепочку и все вместе спрятал в боковой карман. Шофер посоветовал мне надеть его на шею.
Дорога была запружена транспортом и людьми; по обе стороны ее тянулись Щиты из рогожи и соломенных циновок, и циновки перекрывали ее сверху, делая похожей на вход в цирк или селение дикарей. Мы медленно продвигались по этому соломенному туннелю и, наконец, въехали на голое расчищенное место, где прежде была железнодорожная станция. Дальше дорога была прорыта в береговой насыпи, и по всей длине ее в насыпи были сделаны укрытия, и в них засела пехота. Мы поставили машины за развалинами кирпичного завода. В обжигательных печах и нескольких глубоких ямах оборудованы были перевязочные пункты. Среди врачей было трое моих знакомых. Главный врач сказал мне, что когда начнется, и наши машины примут раненых, мы повезем их замаскированной дорогой вдоль берега и потом вверх, к перевалу, где расположен пост, где раненых будут ждать другие машины. Только бы на дороге не образовалась пробка, сказал он. Другого пути не было.
Мне показали большой блиндаж, где могли бы поместиться шоферы. Главный врач пригласил меня выпить с ним и еще с двумя офицерами. Мы выпили рому, и я почувствовал себя среди друзей. Мне сказали, что атака начнется, как только совсем стемнеет. Я вернулся к шоферам. Пассини, Гавуцци, Маньяра и Гордини сидели в блиндаже и разговаривали, и когда я вошел, они замолчали. Они все четверо были механики и ненавидели войну.
Шоферы говорили, что для атаки здесь слишком мало войск. Вероятно, это просто диверсия, а настоящая атака будет не здесь, только солдаты, которые идут в атаку, это не знают. Даже если бы знали, все равно бы пошли. Если бы они отказались идти, то их выстроили бы, отсчитали каждого десятого и расстреляли. Так расстреляли земляка Пассини. Теперь у его дома поставили часового со штыком, и никто не смеет навещать его мать и отца и сестер, а его отца лишили всех гражданских прав, и даже голосовать он не может. И закон их больше не защищает. Всякий приходи и бери у них что хочешь. Если б не страх, что семье грозит такое, никто бы не пошел в атаку.
Я сказал, что война не кончится, если одна сторона пе- 
рестанет драться. Будет только хуже, если мы перестанем драться.
Пассини сказал: «Страшнее войны ничего нет. Мы тут в санитарных частях даже не можем понять, какая это страшная штука — война. А те, кто поймет, как это страшно, те уже не могут помешать этому, потому что сходят с ума. Есть люди, которым никогда не понять. Есть люди, которые боятся своих офицеров. Вот такими и делают войну. Война не имеет конца. Войну не выиграют победами. Одна сторона должна перестать драться. Почему не перестать драться нам? Если они доберутся до Италии, они устанут и уйдут обратно. У них есть своя родина. Все ненавидят эту воину. Стратой правит класс, который глуп и ничего не понимает и не поймет никогда. Вот почему мы воюем. Эти люди еще наживаются на войне».
Я пошел спросить, нет ли чего-нибудь поесть, и нам дали макароны и сыр. Когда мы ели, начался обстрел. Я услышал звук снаряда, что-то сверкнуло, и меня закрутило, будто в вихре. Когда я пришел в себя, земля была разворочена, и у самой моей головы лежала расщепленная деревянная балка. Голова моя тряслась. Я хотел шевельнуться, но я не мог шевельнуться. Потом словно кто-то вскричал. Это был Пассини. Он лежал ногами ко мне, и в коротких вспышках света мне было видно, что обе ноги у него раздроблены выше колен. Одну оторвало совсем, а другая висела на сухожилии и лохмотьях штанины, и обрубок корчился и дергался, словно сам по себе. Он затих, я хотел накладывать турникет, но понял, что он уже мертв.
Нужно было выяснить, что с остальными тремя. Я сел, и в это время что-то качнулось у меня в голове, и ударило меня изнутри по глазам. Ногам стало тепло и мокро. Я понял, что ранен, и наклонился и положил руку на колено. Колена не было. Моя рука скользнула дальше, и колено было там, вывернутое на сторону. Кто-то подхватил меня под мышки, и еще кто-то стал поднимать мои ноги. Оказалось, это Маньера и Гавуцци.
Рядом разорвался снаряд, и они оба бросились на землю и уронили меня. Пока мы добрались до пункта, они уронили меня еще раз. В темноте у перевязочного пункта лежало на зе.мле много раненых. Санитары входили и выходили с носилками.
Тяжелораненый Гордини привел ко мне английского шофера, который попросил разрешения взять две наши машины. Он поговорил с врачами, и вскоре меня взяли на операцию. Врач стал диктовать фельдшеру-ассистенту: «Множественные поверхностные ранения левого и правого бедра, левого и правого колена, правой ступни. Глубокие ранения правого колена и ступни. Рваные раны на голове с возможной трещиной черепной кости. Ранен на боевом посту. — Так вас, по крайней мере, не предадут военно- полевому суду за умышленное членовредительство».
Врач обнаружил осколки неприятельской мины, вычистил рану, ввел противостолбнячную сыворотку и сделал перевязку. Меня отправили с английской санитарной машиной. Рядом были еще носилки, и на них лежал человек, все лицо которого было забинтовано, только нос, совсем восковой, торчал из бинтов. Он тяжело дышал. Еще двое носилок подняли и просунули в ременные лямки наверху Я лежал неподвижно и не сопротивлялся боли. Я почувствовал, как что-то стекает сверху. Сначала падали размеренные и редкие капли, потом полилось струйкой. Я окликнул шофера и сказал, что у раненого надо мной кровотечение.
Он попросил подождать до перевала, но к тому времени раненый уже умер.
В палате полевого госпиталя было очень жарко, и мой вестовой лил мне на ноги воду, чтобы уменьшить зуд. После обеда пришел Ринальди. Он сообщил, что операция закончилась успешно — реку удалось форсировать, и что я представлен к награде, и, может быть, получу даже серебряную медаль. Я воспротивился, сказав, что никакого подвига я не совершал, па что Ринальди отшутился. Мы пили принесенный им коньяк и шутили. Ринальди сказал, что мы с ним одинаковые в душе — огонь и дым, а внутри ничего нет.
Уже смеркалось, когда вошел священник. Он принес сетку от комаров, вермут и газеты. У него был очень усталый вид. Он сказал, что на душе у него тяжело. Ему опротивела война: «Вам она не мешает. Все-таки, даже раненый, вы не видите ее. Офицеры ничего не видят. Здесь дело не в образовании и не в деньгах. Такие люди, как Пассини, даже имея образование и деньги, не захотели бы быть офицерами. Я бы не хотел быть офицером.
Есть люди, которые хотят воевать. В нашей стране много таких. Есть другие люди, которые не хотят воевать. Но первые заставляют их. Ате, что не хотят воевать, не могут помешать войне. Они не организованы и поэтому не могуг помешать ничему, а когда они организуются, их вожди предают их. Нет ничего безнадежного. Но бывает, что я не могу надеяться».
Единственная его мечта — вернуться в Абруцци и жить во имя любви к богу.
На следующий день вечером пришел Ринальди и с ним наш главный врач. Они сказали, что меня отправляют в Милан, в американский госпиталь, который только что открылся. Ожидалось прибытие из Америки нескольких санитарных отрядов, и этот госпиталь должен был обслуживать их и всех других американцев в итальянской армии. В Красном Кресте их было много. Соединенные Штаты объявили войну Германии, но не Австрии. Итальянцы были уверены, что Америка объявит войну и Австрии, и поэтому они очень радовались приезду американцев, хотя бы просто служащих Красного Креста. Меня спросили, как я думаю, объявит ли президент Вильсон войну Австрии, и я сказал, что это вопрос дней. Я не знал, что мы имеем против Австрии, но казалось логичным, что раз объявили войну Германии, значит, объявят и Австрии.
Мы напились, и они стали красочно расписывать, как я замечательно проведу время в Милане.
На следующее утро мы выехали в Милан и через двое суток прибыли на место. Ехать было скверно.
КНИГА ВТОРАЯ
Мы приехали в Милан рано утром, и нас выгрузили на товарной станции. Санитарный автомобиль повез меня в американский госпиталь. Санитар и швейцар сняли меня с носилок и вошли в лифт. Ни одна палата не была готова — они никого не ждали. Боль в ногах усиливалась, и я приказал отнести меня в любую свободную палату и заплатил им. Пожилая медсестра миссис Уокер расплакалась, что ничего не может сделать без распоряжения врача.
Утром на мой звонок пришла другая медсестра — мисс Гейдж. Она сказала, что пока не удалось вызвать доктора — он на Комо, у него там частная клиника. После завтрака ко мне зашла заведующая, мисс Ван Кампен. Я ей не понравился, и она не понравилась мне. Она задала мне множество вопросов и, по-видимому, считала позором службу в итальянской армии. Я попросил швейцара купить мне вина и газет. Утром я позвал парикмахера. Он делал все торжественно и воздерживался от разговора, а потом отказался взять деньги, сказав, что он патриот. Оказалось, швейцар пошутил, что я австрийский офицер. Я слышал, как он хохочет в коридоре. А потом вошла Кэтрин Баркли.
Лицо у нее было свежее и молодое и очень красивое. Я подумал, что никогда не видел такого красивого лица. Как только я ее увидел, я понял, что влюблен в нее. Все во мне перевернулось. Она посмотрела на дверь и увидела, что никого нет. Тогда она присела на край кровати, наклонилась и поцеловала меня. Я притянул ее к себе и поцеловал, и почувствовал, как бьется ее сердце. Я был как сумасшедший. Мне не верилось, что она действительно здесь, и я крепко прижимал ее к себе.
Видит бог, я не хотел влюбляться в нее. Я ни в кого не хотел влюбляться. Но, видит бог, я влюбился и лежал на кровати в миланском госпитале, и всякие мысли кружились у меня в голове, и мне было удивительно хорошо.
Вечером приехал доктор. Доктор был тихий, худенький человечек, которого война, казалось, выбила из колеи. С деликатным и утонченным отвращением он извлек из моего бедра несколько мелких стальных осколков, а потом сказал, что зондирование ничего не дает, и лучше применить рентген. Меня отвезли в Главный госпиталь, и доктор, который делал просвечивание, спросил меня, скольких австрийцев я убил. Я не убил ни одного, но мне хотелось сделать ему приятное, и я сказал, что убил тьму австрийцев.
После обеда прибыли снимки, и в комнату вошли три врача. Я давно заметил, что врачи, которым не хватает опыта, склонны прибегать друг к другу за помощью и советом. Они пришли к выводу, что необходимо ждать полгода, пока вокруг инородных тел образуется капсула и накопится синовиальная жидкость, тогда можно будет вскрыть коленный сустав. Но я не мог ждать полгода и попросил пригласить еще одного врача. Доктор Валентини из Главного госпиталя назначил операцию не следующий день.
Ночью ко мне пришла Кэтрин, а потом мы с ней мечтали и говорили, что всегда будем любить только друг друга. Я просил Кэтрин дежурить и в эту ночь, но она сказала, что мне будет не до этого.
Когда я проснулся после операции, меня тошнило, и Кэтрин оказалась права. Мне было все равно, кто дежурит эту ночь.
В госпитале было теперь еще трое, кроме меня: один, тощий парень из Джорджии, работник Красного Креста, больной малярией; другой, славный парень из Нью-Йорка, тоже тощий на вид, больной малярией и желтухой, и третий, милейший парень, который вздумал отвинтить колпачок от дистанционной трубки австрийского снаряда, чтобы взять себе на память.
Все сестры очень любили Кэтрин Баркли за то, что она без конца готова была дежурить по ночам. Малярики не требовали много забот, а тот, который отвинтил колпачок взрывателя, был с нами в дружбе и звонил ночью только при крайней необходимости, и все свободное от работы время она проводила со мной. Я очень сильно любил ее, и она любила меня. Днем я спал, а когда мы не спали, то писа 
ли друг другу записки и пересылали их через Фергюсон. Фергюсон была славная девушка. Я ничего не знал о ней, кроме того, что у нее один брат в пятьдесят второй дивизии, а другой — в Месопотамии и что она очень привязана к Кэтрин Баркли.








Фергюсон была уверена, что мы никогда не поженимся — мы или поссоримся, или умрем—так всегда бывает. Она очень хотела, чтобы с Кэтрин из-за меня ничего не случилось. Нам чудесно жилось в то лето. Когда мне разрешили вставать, мы стали ездить в парк на прогулку. Я помню коляску, медленно переступающую лошадь, спину кучера впереди и его лакированный цилиндр, и Кэтрин Баркли рядом со мной на сиденье. Позднее, когда я уже мог передвигаться на костылях, мы ходили обедать к Биффи или в Гран- Италиа и выбирали столик снаружи, в Galleria. После обеда мы шли по Galleria мимо других ресторанов и мимо магазинов со спущенными железными шторами и останавливались у киоска; где продавались сэндвичи: сэндвичи с ветчиной и латуком и сэндвичи с анчоусами на крошечных румяных булочках, не длиннее указательного пальца. Мы брали их с собой, чтоб съесть, когда проголодаемся ночью. Потом мы возвращались в госпиталь. Я сидел на балконе и ждал Кэтрин. Когда она приходила наверх, я шел на костылях по коридору вместе с нею, и нес тазики, и дожидался у дверей или входил с нею вместе — смотря по тому, был больной из наших друзей или нет, и когда она оканчивала все свои дела, мы сидели на балконе моей комнаты. Потом я ложился в постель, и когда все уже спали, и она была уверена, что никто не позовет, она приходила ко мне. Я любил распускать ее волосы, и она сидела на кровати, не шевелясь, только иногда вдруг быстро наклонялась поцеловать меня, и я вынимал шпильки и клал их на простыню, и узел на затылке едва держался, и я смотрел, как она сидит, не шевелясь, и потом вынимал две последние шпильки, и волосы распускались совсем, и она наклоняла голову, и они закрывали нас обоих, и было как будто в палатке или за водопадом. Мы говорили дуг другу, что в тот день, когда она приехала в госпиталь, мы поженились. Я хотел бы, чтобы мы и на самом деле поженились, но Кэтрин сказала, что тогда ей придется уехать, и с формальностями будет страшная возня. Так проходило лето. О днях я помню немногое, только то, что было очень жарко, и газеты были полны побед. У меня был здоровый организм, и раны быстро заживали, так что очень скоро после того, как я впервые встал на костыли, я смог бросить их и ходить только с палкой. Тогда я начал в Главном госпитале лечебные процедуры для сгибания колен, механотерапию, прогревание фиолетовыми лучами в зеркальном ящике, массаж и ванны. Я ходил туда после обеда и на обратном пути заходил в кафе и пил вино и читал газеты. Я не бродил по городу; из кафе мне всегда хотелось вернуться прямо в госпиталь. Мне хотелось только одного: видеть Кэтрин. Все остальное время я рад был как- нибудь убить. Чаще всего по утрам я спал, а после обеда иногда ездил на скачки со стариком Мейерсом и потом на механотерапию. Иногда я заходил в англо-американский клуб и сидел в глубоком кожаном кресле перед окном и читал журналы. Нам уже не разрешалось выходить вдвоем после того, как я бросил костыли, потому что неприлично было сестре гулять одной с больным, который по виду не нуждался в помощи, и поэтому днем мы редко бывали вместе. Иногда, впрочем, удавалось пообедать вместе где-нибудь в городе, если и Фергюсон была с нами. Мы с Кэтрин считались друзьями, и мисс Ван Кампен принимала это положение, потому что Кэтрин много помогала ей в госпитале. Фронт придвинулся к Карсо, уже был взят Кук, на другом берегу против Плавы, и теперь наступали на плато Баинзицца. На западном фронте дела были не так хороши. Казалось, что война тянется уже очень долго. США теперь тоже вступили в войну, но я считал, что понадобится не меньше года, чтобы переправить достаточное количество войск и подготовить их к бою. Итальянские войска несли огромные потери. Я не представлял себе, как это может продолжаться. Даже если займут все плато Баинзицца и Монте Сан-Габриеле, дальше есть множество гор, которые останутся у австрийцев. Может быть, войны теперь не кончаются победой. Может быть, они вообще не кончаются. Может быть, это новая Столетняя война. По дороге в госпиталь я зашел в бар и встретил друзей — двух молодых людей, учившихся пению, — Ральфа Симмонса и Эдгара Саундерса и Этторе Моретти, итальянца из Сан-Франциско, служащего в итальянской армии. Этторе был тщеславный милитарист, он из тех стандартизированных героев, которые нагоняют скуку. Одной ночью в дождь Кэтрин сказала, что боится дождя, ей кажется, что она умрет в дождь. В сентябре наступили первые холодные ночи, потом и дни стали холодные, и на деревьях в парке начали желтеть листья, и мы поняли, что лето прошло. На фронте дела шли очень плохо, и Сан-Габриеле все не удавалось взять. Этторе уехал на фронт. Лошадей увезли в Рим, и скачек больше не было. В городе два раза вспыхивали антивоенные бунты, и в Турине тоже были серьезные беспорядки. Один английский майор сказал мне в клубе, что итальянцы потеряли полтораста тысяч человек на плато Баинзицца и под Сан-Габриеле. Он сказал, что, кроме того, они сорок тысяч потеряли на Карсо. Мы выпили, и он разговорился. Он сказал, что в этом году уже не будет боев, и что итальянцы откусили больше, чем могли проглотить. Он сказал, что наступление во Фландрии обернулось скверно. Если и дальше будут так же мало беречь людей, как в эту осень, то союзники через год выдохнутся. Он сказал, N4TO МЫ все уже выдохлись, но что это ничего до тех пор, пока мы сами этого не знаем. Мы все выдохлись. Вся штука в том, чтоб не признавать этого. Та страна, которая последней поймет, что она выдохлась, выиграет войну. В госпитале в канцелярии для меня были письма. Официальное говорило, что мне предоставляется трехнедельный отпуск, после которого я должен буду вернуться на фронт. Мы с Кэтрин стали планировать, куда поехать в отпуск, и тогда она мне сказала, что у нее будет ребенок. Она знала это уже давно, но не хотела меня огорчать, не хотела, чтобы я чувствовал, будто попал в ловушку. Ночыо я почувствовал себя плохо, а наутро госпитальный врач поставил диагноз — желтуха. Мисс Ван Камнен нашла бутылки в моей комнате и обвинила меня в том, что я умышленно вызвал желтуху. Из-за этого сорвался мой отпуск. В тот вечер, когда я должен был ехать на фронт, я послал швейцара на вокзал занять для меня место в вагоне, как только поезд придет из Турина. Мы с Кэтрин побродили по городу. В оружейной лавке я купил пистолет и патроны. Потом мы сняли комнату в отеле. Комната была обставлена красной плюшевой мебелью, и Кэтрин почувствовала себя девкой. Я разозлился в душе — неужели сейчас было время спорить? Но сухость уже исчезла из ее голоса, и она вновь была пай-девочкой. Потом мы попрощались — я не хотел, чтобы она провожала меня на вокзал. На перроне меня дожидался швейцар. В поезде не хватало мест, и все были настроены ко мне враждебно. Высокий артиллерийский капитан сказал, что так не делают, ведь он пришел на два часа раньше меня. Я уступил ему место, расплатился со швейцаром и вышел в коридор. Позже я лег спать на полу в коридоре. По всему коридору на полу спали люди. Другие стояли, держась за оконные поручни или прислонившись к дверям. Этот поезд всегда уходил переполненным. КНИГА ТРЕТЬЯ Была уже осень, и деревья все были голые, и дороги покрыты грязью. Это не было похоже на возвращение домой. Я вошел и застал майора за столом. Он спросил меня о наградах, и я показал ему свои две ленточки. Он направил меня на Баинзиццу, где работали четыре машины, сменить Джино. Я пошел в свою комнату и лег на кровать. Я решил думать о Кэтрин только вечерами, перед сном. Но я устал, и мне нечего было делать, поэтому я лежал и думал о ней. Вошел Ринальди и потребовал, чтобы я ему показал свое колено. Он сказал, что сама операция сделана неплохо, а вот выписали меня рано — надо было добиться полного функционирования сустава. Ринальди сказал, что война его доконает. Он пошутил, что все трудные случаи оставляют ему, и он становится отличным хирургом. Он смеялся и шутил и пытался сделать все так, как в прежние времена, но было видно, что он переутомился: «Так нельзя. Мрак, пустота, и больше ничего нет. Я знаю это, когда не работаю». Майор сказал мне, что Ринальди издерган, потому что решил, что у него сифилис. Все разошлись, и мы со священником остались одни. Священник сказал, что ему кажется, война скоро кончится. «Не знаю почему, но у меня такое чувство. Вы заметили, как изменился наш майор? Словно притих. Многие теперь так. Лето было ужасно, — сказал священник. В нем появилась уверенность, которой я за ним не знал раньше. — Только тот, кто побывал там, может себе это представить. Этим летом многие поняли, что такое война. Офицеры, которые, казалось, не способны понять, теперь поняли. Мне кажется, долго так продолжаться не может. Я не верю в то, что сразу перестанут воевать и те и другие. Тот, кто выигрывает войну, никогда не перестанет воевать. Что-нибудь должно быть, или победа или поражение. В победу я больше не верю. Но я не верю и в поражение. Хотя, пожалуй, это было бы лучше». Утром, еще до рассвета, я оделся и уехал. Я разыскал Джино, и мы повидали и осмотрели посты. Джи но сказал, что с продовольствием плохо — спекулянты распродают его на сторону. Очень скверно, когда солдатам не хватает продовольствия. Это плохо влияет на образ мыслей и может принести поражение. Но Джино не хотел говорить о поражении: «Довольно и так разговоров о поражении. Не может быть, чтобы все, что совершилось этим летом, совершилось понапрасну». Я промолчал. Меня всегда приводят в смущение слова ««священный, славный, жертва» и выражение «совершилось». Мы слышали их иногда, стоя под дождем, на таком расстоянии, что только отдельные выкрики долетали до нас, и читали их на плакатах, которые расклейщики, бывало, нашлепывали поверх других плакатов; по ничего священного я не видел, и то, что считалось славным, не заслуживало славы, и жертвы очень напоминали чикагские бойни, только мясо здесь просто зарывали в землю. Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и в конце концов только названия мест сохранили достоинство. Весь день была буря. А ночью начался обстрел. Мы возили раненых. Мы знали, что на юге атака прошла без успеха, а ночью нам дали знать, чтобы мы готовились к отступлению. Я узнал, что в случае отступления всех раненых не эвакуируют, на машины мне придется погрузить госпитальное оборудование. На следующую ночь началось отступление. Стало известно, что немцы и австрийцы прорвали фронт на севере и идут горными ущельями на Чивидале и Удине. Отступали под дождем, организованно, сумрачно и тихо. Ночью, медленно двигаясь по запруженным дорогам, мы видели, как проходили под дождем войска, ехали орудия, повозки, запряженные лошадьми, мулы, грузовики, и все это уходило от фронта. Было не больше беспорядка, чем при продвижении вперед. Я и трое шоферов — Пиани, Бонелло и Аймо должны были добраться до Порденоне, куда эвакуировался госпиталь. Ночью мы выехали на шоссе, где войска, грузовики, повозки, запряженные лошадьми, и орудия шли одной широкой, медленно движущейся колонной. Вдруг остановилась вся колонна — где-то впереди образовался затор. Я пошел назад проведать Аймо и Бонелло. В машине у Бонелло сидели два сержанта инженерной части, которые не могли найти свою часть, а в машине у Аймо сидели две насмерть перепуганные девушки. За ночь к колонне пристало много крестьян, и теперь в колонне ехали повозки, нагруженные домашним скарбом. Продвигались мы медленно, и я понял, что нужно свернуть с шоссе на проселочную дорогу и поехать прямиком. В полдень мы увязли на топкой дороге. Нужно было подкопаться под колеса, подложить прутья и толкать. Сержанты заявили, что спешат, повернулись и пошли по дороге. Я выстрелил в них — один упал. Потом мы долго толкали машину, но все было напрасно. Еще некоторое расстояние мы проехали на машинах. Если б нам удалось проехать по ту сторону поля, мы бы выехали на дорогу. Нам не удалось проехать. Земля была слишком рыхлая и топкая. Когда машины застряли окончательно и безнадежно, мы бросили их среди поля и пешком двинулись к Удине. Я дал девушкам денег и показал куда идти. Позднее мы вышли на дорогу, которая вела к реке. Длинная вереница брошенных грузовиков и повозок тянулась по дороге до самого моста. Никого не было видно. Вода в реке стояла высоко, и мост был взорван посередине; каменный свод провалился в реку, и бурая вода текла над ним. Мы пошли по берегу, выискивая место для переправы. Я знал, что немного дальше есть железнодорожный мост, и я думал, что, может быть, нам удастся переправиться там. Тропинка была мокрая и грязная. Мы шли вдоль берега и, наконец, увидели железнодорожный мост. Перейдя мост, я огляделся. Чуть выше по течению на реке был еще мост. Пока я стоял и смотрел, по этому мосту проехала желтая, забрызганная грязью легковая машина. В ней было четверо в немецких касках. Машина достигла берега и скрылась из виду за деревьями и транспортом, брошенным на дороге. Я оглянулся на Аймо, который в это время переходил, и сделал ему и остальным знак двигаться быстрее. Потом мы шли вдоль железнодорожного полотна. Навстречу нам с проселочной дороги грянул выстрел. Аймо упал ничком. Мы поняли, что это стреляли итальянцы — арьергард всего боится. Нужно было переждать до темноты, и мы спрятались на сеновале брошенной фермы. Прошлой ночью в колонне мы слышали разговоры о том, что в отступающей армии на севере немало немцев в итальянских мундирах. Я этому не верил. Такие разговоры всегда слышишь во время войны. И всегда это проделывает неприятель. Вы никогда не услышите о том, что кто-то надел немецкий мундир, чтобы создавать сумятицу в германской армии. Незачем им создавать у нас сумятицу в отступающей армии. Ее создают численность войск и недостатки дорог. Тут и без немцев концов не найдешь. И все-таки нас могут расстрелять, как переодетых немцев. Застрелили же Аймо. Пиани сказал, что Бонелло ушел сдаваться в плен. Мы с Пиани недолго отдохнули и опять пошли. Это была очень странная ночь. Не знаю, чего я ожидал, — смерти, может быть, и стрельбы и бега в темноте, но ничего не случилось. Два раза мы под дождем очень близко подходили к немцам, но они не видели нас. Мы обогнули город с севера, не встретив ни одного итальянца, потом, немного погодя, вышли на главный путь отступления и всю ночь шли по направлению к Тальяменто. Я не представлял себе раньше гигантских масштабов отступления. Вся страна двигалась вместе с армией. Мы шли всю ночь, обгоняя транспорт. Нога у меня болела, и я устал, но мы шли очень быстро. Таким глупым казалось решение Бонелло сдаться в плен. У реки полевые жандармы хватали офицеров и расстреливали за предательство — за то, что они бросили свою часть. Я не знал, ждать ли мне допроса, или попытаться бежать немедленно. Совершенно ясно было, что я немец в итальянском мундире. Я представлял себе, как работает их мысль, если у них была мысль и если она работала. Это все были молодые люди, и они спасали родину. Вторая армия заново формировалась у Тальяменто. Они расстреливали офицеров в чине майора и выше, которые отбились от своих частей. Я нырнул, проскочил между двумя конвойными и бросился бежать к реке, пригнув голову. У самого берега я споткнулся и с сильным плеском сорвался в воду. Вода была очень холодная, и я оставался под ней, сколько мог выдержать. Я увидел впереди себя бревно, и ухватился за него одной рукой. Я слышал выстрелы. Река долго несла меня, и я с трудом выбрался на берег. Я спорол с рукавов суконные звездочки и пошел вдоль берега. Я дошел до Триест-Венецианской железнодорожной магистрали, лег на насыпи и ждал поезда. Когда поезд закрыл меня от часового на мосту, я забрался в низкий открытый вагон и залез под брезент. Я лежал и думал о Кэтрин, а еще о том, что у меня больше нет никаких обязательств. Если после пожара в лавке расстреливают приказчиков за то, что они говорят с акцентом, с которым они всегда говорили, никто, конечно, не вправе ожидать, что приказчики возвратятся, как только лавка откроется снова. Гнев смыла река вместе с чувством долга. Впрочем, это чувство прошло еще тогда, когда рука карабинера ухватила меня за ворот. Это не было вопросом чести. Я ни к кому не питал злобы. Просто я с этим покончил. Я желал им всяческой удачи. Среди них были и добрые, и храбрые, и выдержанные, и разумные, и они заслуживали удачи. Но меня это больше не касалось, и я хотел, чтобы этот проклятый поезд прибыл уже в Местре, и тогда я поем и перестану думать. Я должен перестать. КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ Я соскочил с поезда в Милане, как только он замедлил ход, подъезжая к станции рано утром, еще до рассвета. Одна закусочная была открыта, и я вошел выпить кофе. Хозяин кафе предложил достать для меня бумаги, и посоветовал избавиться от мундира — места, откуда я спорол звездочки, были видны. Я отказался и поблагодарил его. Швейцар госпиталя сообщил мне, что англичанки уехали в Стрезу. Я отправился к Симмонсу. Он дал мне одежду и посоветовал уехать в Швейцарию. В штатском я чувствовал себя как на маскараде. Я очень долго носил военную форму, и мне теперь не хватало ощущения подтянутости в одежде. Я взял в Милане билет до Стрезы. В купе сидели какие-то летчики, которые оценили меня не слишком высоко. Они избегали смотреть на меня и подчеркивали свое презрение к штатскому моего возраста. Я не чувствовал себя оскорбленным. В прежнее время я бы оскорбил их и затеял драку. У меня была газета, но я не читал ее, потому что не хотел читать о войне. Я решил забыть про войну. Я заключил сепаратный мир. Я чувствовал себя отчаянно одиноким и был рад, когда поезд прибыл в Стрезу. Я поехал к отелю Дез’иль Борроме в экипаже. Я выбрал хороший номер, а потом спустился в бар. Бармен был мой старый знакомый, и у него я узнал, что сестры из военного госпиталя в маленьком отеле возле вокзала. Кэтрин и Фергюсон обедали, когда я пришел. Лицо Кэтрин просветлело, когда она увидела меня. Казалось, она слишком счастлива, чтобы поверить. Фергюсон сказала, что ненавидит меня за то, что я впутал Кэтрин в такую историю, а потом расплакалась. А потом мы с Кэтрин были в нашей комнате в отеле. Война была где-то очень далеко. Я вдруг понял, что для меня она кончилась. Но у меня не было чувства, что она действительно кончилась. Я чувствовал себя преступником. Ночью была гроза. Кто-то постучался в дверь. Это был бармен. Он сказал, что утром меня арестуют, и предложил воспользоваться его лодкой и бежать в Швейцарию. Я разбудил Кэтрин, мы уложили вещи, бармен вынес их через черный ход, а мы вышли спокойно, как будто собрались на прогулку — посмотреть на озеро в бурю. Я греб в темноте, держась так, чтобы ветер все время дул мне в лицо. Кругом бушевало настоящее море, но мы шли по ветру. Я греб всю ночь. Мои ладони были до того стерты, что я с трудом сжимал в руках весла. Кэтрин предложила раскрыть зонтик, как парус, и некоторое время мы стремительно летели вперед. Кэтрин тоже гребла недолго, чтобы дать мне отдохнуть. Было уже совсем светло, когда мы увидели Бриссаго. Мы причалили и пошли завтракать. Когда мы вернулись к лодке, нас попросили пройти на таможенный пункт. Мы показали свои паспорта, и я сказал, что мы с кузиной учились в Италии архитектуре и искусству, а сюда приехали заниматься зимним спортом. Едва ли они поверили хоть одному моему слову, но мы имели паспорта и хотели тратить деньги. Поэтому нам дали временные визы, мы должны были являться в полицию всюду, куда ни приедем. КНИГА ПЯТАЯ В ту осень снег выпал очень поздно. Мы жили в Деревянном домике мсье и мадам Гуттингенов. У нас не было никого знакомых, и мы все время проводили в обществе друг друга — гуляли, играли в шахматы или карты или читали. Читать газеты было невесело. Дела на фронте обстояли плохо. Я пил пиво и читал о разгроме. Мы собирались пожениться после рождения маленькой Кэтрин, потому что Кэтрин стеснялась своей теперешней полноты и хотела, чтобы мы выглядели красивой парой. Врач сказал ей не давать ребенку сильно расти, потому что у нее узкий таз, а все остальное было просто замечательно. По просьбе Кэтрин я отрастил бороду. Иногда Кэтрин казалось, что мне с ней неинтересно, но я был рад проводить время только с ней одной. Весной мы перебрались в отель в Лозанну, поближе к больнице. Был март 1918 года. Я пил виски с содовой и читал о том, как немцы наступали во Франции. Мы прожили в этом отеле три недели: мы часто обедали у себя в номере, гуляли по городу и у озера. Если день был хороший, мы чудесно проводили время, и ни разу мы не проводили время плохо. Мы знали, что ребенок уже совсем близко, и от этого у нас обоих было такое чувство, как будто что-то подгоняет нас, и нельзя терять ни одного часа, который мы можем быть вместе. Как-то я проснулся около трех утра. У Кэтрин начались схватки, и мы поехали в больницу. Когда ее регистрировали, Кэтрин сказала, что ее фамилия Генри. Кэтрин устроили в палату, а я пошел завтракать. Когда я вернулся, Кэтрин давали газ, чтобы облегчить боль. В два часа дня Кэтрин еще была в родильной. Вид у нее был усталый и измученный, но она все еще бодрилась. Она была пьяная от газа. За окном уже темнело, и я увидел, что идет дождь. Бедная, бедная моя Кэт. Вот когда захлопывается ловушка. Вот что получают за то, что любят друг друга. Хорошо еще, что существует газ. Но под конец она все-таки попалась. От расплаты не уйдешь. И будь мы хоть пятьдесят раз женаты, было бы то же самое. А вдруг она умрет? Она не умрет. Теперь от родов не умирают. Ей только трудно. Первые роды обычно бывают затяжные. Просто это так природой устроено, мучиться. Ей просто трудно. А вдруг она умрет? Тогда что, а? Вдруг она умрет? Доктор вошел в комнату и сказал, что дело не продвигается. Он просил разрешения делать кесарево сечение, и я согласился. Я вышел и стоял в пустом коридоре, и смотрел на дверь операционной. Вышел второй доктор и за ним сестра. Доктор держал обеими руками что-то, похожее на свежеободранного кролика, и, торопливо пройдя по коридору, вошел в другую дверь. Я подошел к двери, в которую он вошел, и увидел, что они что-то делают с новорожденным ребенком. Доктор поднял его, чтоб показать мне, и сказал: «Прекрасный мальчишка. Кило пять будет». Я не испытывал к нему никаких чувств. Он как будто не имел ко мне отношения. У меня не было отцовского чувства. Они обмывали его и заворачивали во что-то. Я видел маленькое темное личико и темную ручку, но не замечал никаких движений и не слышал крика. Доктор снова стал что-то с ним делать. У него был озабоченный вид. Я теперь мог войти в операционную и посмотреть. Я думал, что Кэтрин умерла. Она казалась мертвой. Доктор зашивал широкую, длинную, с толстыми краями, раздвинутую пинцетами рану. Другой доктор в маске давал наркоз. Две сестры в масках подавали инструменты. Это было похоже на картину, изображающую инквизицию. В палате Кэтрин спросила о ребенке, и я ответил, что у него все в порядке. Я видел, что сестра как-то странно посмотрела на меня. Потом сестра сказала мне, что ребенок был мертвый — пуповина обвилась вокруг шеи. Потом мне сказали, что у Кэтрин кровотечение. Я сидел у дверей в коридоре. У меня внутри все было пусто. Я не думал. Я не мог думать. Я знал, что она умрет, и молился, чтоб она не умерла. Не дай ей умереть. Господи, господи, не дай ей умереть. Я все исполню, что ты велишь, только не дай ей умереть. Нет, нет, нет, милый господи, не дай ей умереть. Нет, нет, нет, не дай ей умереть. Господи, сделай так, чтобы она не умерла. Я все исполню, только не дай ей умереть. Ты взял ребенка, но не дай ей умереть. Это ничего, что ты взял его, только не дай ей умереть. Господи, милый господи, не дай ей умереть. Сестра приоткрыла дверь и сделала мне знак войти. Я последовал за ней в комнату. Я подошел к постели. Доктор стоял у постели с другой стороны. Кэтрин взглянула на меня и улыбнулась. Я склонился над постелью и заплакал. «Ты не огорчайся, милый, — сказала Кэтрин. — Я ни капельки не боюсь. Это только скверная шутка». Я ждал в коридоре за дверью. Я ждал долго. По-видимому, одно кровотечение следовало за другим. Невозможно было остановить кровь. Я вошел в комнату и оставался возле Кэтрин, пока она не умерла. Она больше не приходила в себя, и скоро все кончилось. Я вернулся к двери комнаты и попросил сестер уйти. Но когда я заставил их уйти и закрыл дверь и выключил свет, я понял, что это ни к чему. Это было словно прощание со статуей. Немного погодя я вышел и спустился по лестнице и пошел к себе в отель под дождем.



Поиск
В нашей базе 2000 кратких изложений

Сохранить себе