Краткое содержание > Шолохов > ТИХИЙ ДОН
ТИХИЙ ДОН - краткое содержание


Краткое изложение и пересказ произведения по главам ТИХИЙ ДОН

КНИГА ПЕРВАЯ
Часть первая
Мелеховский двор стоит на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону. Мелеховых на хуторе зовут «турки». В турецкую компанию казак Мелехов Прокофий вернулся с войны с молодой женой, турчанкой. Жители хутора отнеслись к ней с недоверием, кто-то обвинил ее в колдовстве. В тот год случился падеж скота, и во всем обвинили чужеземную супругу Прокофия. Казаки решили учинить над ведьмой расправу. Они пришли в дом к Прокофию и потребовали выдать им жену. Прокофий отказался. Завязалась драка. Прокофий сгоряча схватил со стены шашку и зарубил насмерть одного казака. У жены Прокофия с перепугу случились преждевременные роды, от которых она умерла, недоношенного ребенка взяла себе, сжалившись, бабка, Прокофьева мать. Мальчика назвали по деду Пантелеем. Прокофий вернулся с каторги через двенадцать лет. Он взял сына и стал на хозяйство. Пантелей рос исчерни-смуглым, бедовым. Женил его Прокофий на казачке — дочери соседа. «С тех пор и пошла турецкая кровь скрещиваться с казачьей. Отсюда и повелись на хуторе горбоносые, диковато-красивые казаки Мелеховы, по-уличному— турки».
Пантелей Прокофьевич, похоронив отца, въелся в хозяйство: его баз (двор) имел вид «самодовольный и зажиточный». Года шли, но и в старости Пантелей Прокофьевич выглядел очень «складно». В гневе он, бывало, доходил до беспамятства и этим, как видно, состарил свою «когда- то красивую, а теперь сплошь опутанную паутиной морщин, дородную жену».
У Пантелея Прокофьевича было трое детей: старший, уже женатый, сын Петро, младший сын - Григорий и дочь Дуняшка — отцова слабость — «длиннорукий, большеглазый подросток».
Петро напоминал мать: «небольшой, курносый, в буйной повители пшеничного цвета волос, кареглазый»; а младший, Григорий, «в отца попер: на полголовы выше Петра, хоть на шесть лет моложе, такой же, как у бати, вислый коршунячий нос, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз, острые плиты скул обтянуты коричневой румяной кожей. Так же сутулился Григорий, как и отец, даже в улыбке было у обоих общее, звероватое».
Также в мелеховскую семью входили Петрова жена Дарья с малым дитем.
Утром Григория разбудил отец, позвал на рыбалку. Григорий, еще не выспавшийся, неохотно пошел с ним. Они поймали крупного сазана. На обратном пути отец предупредил сына, чтобы тот не смел приставать к Аксинье, жене их соседа, Астахова Степана. И хотя Григорий все отрицал, запретил ему идти вечером на игрища. Упрямство Григория было сродни упрямству его отца, и потому он решил про себя: «Выкуси, батя, хоть стреноженный уйду ноне на игрище».
Рыбу Григорий понес продавать купцам. По пути встретил своего друга — одногодка Митьку Коршунова. Он попросил взять его с собой, обещал хорошо торговаться. Они пошли в дом купца Мохова. На террасе в плетеной качалке сидела дочка купца Лиза. Пока Григорий пошел с рыбой на кухню, Лиза расспрашивала Митьку о рыбалке, и то ли в шутку, то ли всерьез, просила в следующий раз взять ее с собой на рыбалку». Они договорились, что он как-нибудь зайдет за ней. Вышел из кухни Григорий уже без рыбы.
На следующий день казаки выходили в лагеря. Утром Григория разбудило конное ржание. Его старший брат Петро собирался в дорогу. Григорий проснулся и повел его коня к Дону, чтобы попоить. На обратном пути встретил мать. «Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать». Григорий через три порожка взбегает к Астаховым на гулкое крыльцо. Степан и Аксинья спали на полу на кухне. В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен рубаху Аксиньи. Он секунду смотрит, чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова. Наконец, он хрипло закричал: «Эй, кто есть? Вставайте!» Аксинья растерялась со сна. «Кто-й-то?» Она испуганно поправила подол рубахи. Григорий сказал, что его послала разбудить их мать. И поторопился уйти, чувствуя, что Аксинье неловко.
Когда он вернулся, нужно было опять попоить коня. Григорий вывел его за калитку, вскочил на него и — с места, машистой рысью. Откинувшись назад, почти лежа на спине коня, он увидел спускающуюся женщину с ведрами. Он свернул со стежки и врезался в воду. С горы сходила Аксинья, еще издали крикнула: «Чертяка бешеный! Чуть конем не стоптал! Вот погоди, скажу отцу, как ты ездишь». «Не ругайся, соседка! Проводишь мужа, может, и я чем в хозяйстве сгожусь». «Нужен ты мне!» «Погоди, покос начнется, еще попросишь», — смеялся Григорий. Аксинья ловко зачер пнула на коромысле воды, легкой раскачкой пошла на гору. Ветер трепал на Аксинье юбку, перебирал на смуглой шее мелкие пушистые завитки. Григорий тронул коня следом. И опять заговорил с Аксиньей, он твердо решил добиться ее расположения. Аксинья метким словцом старалась охладить пыл юноши.
На крыльце Петро прощался с родными. Через плетень Григорий видел, как собирался Степан. Принаряженная в зеленую шерстяную юбку, Аксинья подвела ему коня. Степан, улыбаясь, по-хозяйски поцеловал жену и долго не снимал руки с ее плеча. Аксинья долго смеялась и качала головой. Григорий долгим неморгающим взглядом следил затем, как Аксинья провожала мужа на сборы: она шла рядом, держась за стремя, и «снизу вверх, любовно и жадно, по-собачьи заглядывала Степану в глаза». Они миновали соседний курень и скрылись за поворотом.
К вечеру собралась гроза; Дон, взлохмаченный ветром, неистовствовал. Пантелей Прокофьевич решил собираться ловить рыбу бреднем. В такую погоду рыба, боясь грозы, идет к берегу. И, несмотря на возражения жены, сел чинить бредень. Дуняшка покликала соседских баб. Вскоре пришли Аксинья и толстая Малашка. Аксинья холодно посмотрела на Григория.
На размякшую землю густо лил дождь, пенил лужи, потоками сползал к Дону. Пантелей Прокофьевич, Григорий, Дуняшка и соседские бабы пошли ловить рыбу. Отец приказал начинать. Малашка и Пантелей Прокофьевич шли с одним бреднем, Аксинья и Григорий — с другим. Бредень Аксиньи и Григория насквозь прошиб огромный сом. Он сшиб Григория с ног, тот едва не утонул. Удар отбросил его на глубину. Кое-как удержавшись, он поплыл к берегу, где его звала изо вех сил перепуганная Аксинья.
Прибежала Дуняшка, с нескрываемым торжеством рассказала о том, что они наловили целый мешок стерлядей. Кое-как скрепив бредень, Аксинья и Григорий опять полезли в воду. На этот раз им повезло, бредень зачерпнул крупного сазана. Они вылезли из воды и положили улов в мешок. Аксинья тряслась от холода, остановилась и сказала, что не может идти дальше. Григорий предложил ей погреться в прошлогодней копне сена, которая стояла как раз недалеко. В сене было — как на печке. Они залезли в самую середину и почти сразу согрелись. От волос Аксиньи исходил нежный волнующий запах. Григорий не сдержался и попытался обнять ее. Аксинья высвободилась из-под его руки. А когда он попытался уговорить ее, позвала деда Пантелея.
—Ай заблудилась? — ответил он ей совсем недалеко. Испуганный Григорий моментально соскочил с копны и убежал, слыша приближающиеся шаги отца.
Аксинью выдали за Степана с семнадцати лет. Взяли ее с хутора Дубровки, с той стороны Дона, с песков. За год до выдачи ее изнасиловал собственный отец, пятидесятилетний, пивший без меры, старик. Аксинья прибежала в дом, давясь слезами, рассказала обо всем матери и старшему брату, атаманцу, только что вернувшемуся со службы. Отца нашли возле стана. Он спал пьяный на разостланном зипуне, рядом валялась пустая бутылка водки. Брат вдвоем с матерью били его часа полтора. Перед светом привезли его домой. Ввечеру он помер. Людям сказали, что пьяный упал с арбы и убился.
А через год приехали на нарядной бричке сваты за Аксинью. Высокий, статный Степан невесте понравился, на осенний мясоед назначили свадьбу. В предзимний, с морозцем денек окрутили молодых, и Аксинья водворилась в астаховском доме молодой хозяйкой. На другой же день после свадьбы свекровь, высокая, согнутая какой-то жестокой бабьей болезнью, разбудила Аксинью чуть свет. В этот же день в амбаре Степан обдуманно и страшно избил молодую жену. Бил с таким расчетом, чтобы не видно было людям. С той поры он стал прихватывать на стороне, путался с гулящими жалмерками, уходил чуть не каждую ночь, замкнув Аксинью в амбаре или горенке. Года полтора не прощал ей обиду: пока не родился ребенок. После этого притих, но на ласку был скуп и по-прежнему редко ночевал дома.
В тот же день, как у Аксиньи родился ребенок, к полудню умерла свекровь. На ходу, около конюшни, за час до появления ребенка.
После рождения ребенка Аксинья привязалась к мужу, но не было у нее к нему чувства. Была лишь горькая жалость да привычка. Ребенок умер, не дожив до года. Старая развернулась жизнь. И когда Гришка Мелехов, заигрывая, стал Аксинье поперек пути, с ужасом увидела она, что ее тянет к черному ласковому парню, пугала его настойчивость и это новое, заполнявшее всю ее чувство. Проводив Степана в лагерь, решила с Гришкой видеться как можно реже. И после ловли бреднем это решение укрепилось в ней еще прочнее.
Настало время покоса. Мелеховы одни не управлялись. И дед Пантелей предложил позвать к ним Аксинью, а затем помочь ей скосИть и убрать Степанову делянку. На покос поехали все вместе. Вечером Аксинья догребла оставшиеся ряды, пошла к стану варить кашу. Весь день она зло высмеивала Григория, глядела на него ненавидящими глазами, словно мстила за большую, незабываемую обиду. Григорий, хмурый и какой-то полинявший, ушел к Дону поить быков. Отец наблюдал за ним и Аксиньей все время, неприязненно поглядывая на Григория. Дарья уложила под арбой дитя и с Дуняшкой пошла в лес за хворостом. За ужином все обратили внимание, что Григорий мрачен. Дуняшка попробовала разговорить любимого брата, но разговор как- то не клеился. Аксинья сидела, не поднимая глаз, на шутки Дарьи нехотя улыбалась.
В полночь, когда все спали, Григорий, крадучись, вышел к стану, стал шагах в десяти. От арбы оторвалась серая укутанная фигура и зигзагами медленно двинулась к Григорию. Не доходя два-три шага, остановилась. Аксинья. Она. Гулко и дробно сводило у Григория сердце. Приседая, шагнул вперед, откинув полу зипуна, прижал к себе послушную, полыхающую жаром. У нее подгибались в коленях ноги, дрожала вся, сотрясаясь, вызванивая зубами. Рывком кинул ее Григорий на руки, путаясь в полах распахнутого зипуна, задыхаясь, пошел, вырываясь, давясь горечью раскаяния, Аксинья почти крикнула низким, стонущим голосом: «Пусти, чего уж теперь... Сама пойду!..» Скоро про Гришкину связь узнали все. Дошло и до ушей Пантелея Прокофьевича. В воскресенье зашел он в лавку. Товар отпускать взялся сам хозяин, Сергей Платонович. Посмеиваясь, он и рассказал, какие слухи ходят про его сына и Астахову Аксинью.
По пути домой Пантелей Прокофьевич зашел к Аксинье с серьезным разговором, но та выгнала его из дома, заявив: «Ступай, откель пришел! Ну люб мне Гришка, ну? Вдаришь что ль? Мужу пропишешь? Пиши хучь наказному атаману, а Гришка мой! За всю мою горькую жизнь отлюблю!.. А там хучь убейте! Мой Гришка! Мой». Пантелей Прокофь-

евич, что-то булькая себе в бороду, зачикилял к дому.
Гришку он нашел в горнице. Не говоря ни слова, достал его костылем вдоль спины. Старик разошелся не на шутку. Поднес раз жене, опрокинул столик со швейной машинкой, навоевавшись, вылетел на баз. Не успел Григорий скинуть рубаху с разорванным в драке рукавом, как дверь крепко хлестнула и на пороге вновь тучей появился Пантелей Прокофьевич. «Женить сукиного сына! Женю. Завтра же поеду сватать! Женю! На дурочке женю!.. Хлопнул дверью, по крыльцу потарахтели шаги и стихли».
За неделю до выхода из майских лагерей, к Андрею Томилину, родному брату батарейца Ивана, приехала жена. Привезла всякого угощения и ворох хуторских новостей. На следующий день Томилин рассказал Степану, что его жена спуталась с Гришкой Мелеховым в открытую. Оставалось полторы недели до прихода казаков из лагерей. Несмотря на угрозы отца, Григорий не таясь уходил к Аксинье с ночи и возвращался с зарей. Так необычайна и явна была сумасшедшая их связь, так исступленно горели они
одним полымем, что при встрече почему-то на них стыдились смотреть люди.
Если бы Григорий ходил к жалмерке Аксинье, делая вид, что скрывается от людей, если бы жалмерка Аксинья жила с Григорием, блюдя это в относительной тайне, и в то же время не отказывала другим, то в этом не было бы ничего необычного, хлещущего по глазам. Хутор поговорил бы и перестал. Но они жили, не таясь, и вязало их что- то большое, не похожее на короткую связь, и потому в хуторе решили, что это преступно, безнравственно, и хутор притих в поганеньком ожиданьице: приедет Степан — узелок развяжет.
Аксинья предложила Григорию сбежать вместе с хутора. Но он не согласился: «Ну, куда я пойду от хозяйства? От земли я никуда не тронусь. Тут степь, дыхнуть есть чем, а там? Прошлую зиму ездил я с батей на станцию, так было пропал. Паровозы ревут, дух там чижелый от горелого угля».
Степан, после известий об Аксинье, подурнел с лица, глубокая ложбинка прорезала лоб. На Петра Мелехова он даже и не глядел, врагами возвращались они в хутор. Степан, войдя в свою хату, страшно ударил Аксинью. Отлежалась. Отдышалась. Встала на четвереньки. Закуривал Степан посреди хаты, прозевал, как поднялась Аксинья. Бросил кисет на стол, а она уже дверью хлопнула и успела выскочить во двор, муж погнался за ней. Аксинья, залитая кровью, ветром неслась к плетню, отделявшему их двор от мелеховского. У плетня Степан настиг ее. Рванул, повалил. К плетню выскочил Гришка, а за ним тяжко топал сапогами Петро. Через высокий плетень Григорий махнул птицей. С разбегу сзади хлобыстнул занятого Степана. Тот качнулся и, обернувшись, пошел на Гришку медведем. Братья Мелеховы дрались отчаянно. Степан, сверкая одним глазом, (другой затек опухолью цвета недоспелой сливы), отступал к крыльцу. «С этого дня в калмыцкий узелок завязалась между Мелеховыми и Степаном Астаховым злоба. Суждено было Григорию Мелехову развязывать этот узелок два года спустя в Восточной Пруссии, под городом Столыпиным».
Настал день, когда Мелеховы собрались и поехали сватать для Григория невесту, Коршунову Наталью. Взяли с собой сваху, двоюродную сестру Ильиничны, вдовую тетку Василису.
Она-то и помогла им решить полюбовно дело, хотя вначале отец Натальи Мирон Григорьевич засомневался, не рано ли отдавать из семьи любимую дочку, которой только перешла осьмнадцатая зима. Пантелей Прокофьевич, подозревая отказ, разгорячился и чуть было не собрался уходить ни с чем. Уговорила всех Василиса, Мирон Григорьевич кликнул Наталью. Григорьевы глаза в минуту обежали ее всю, с головы до высоких красивых ног. Осмотрел, как барышник оглядывает матку-кобылу перед покупкой, подумал: «Хороша», и встретился с ней глазами, направленными на него в упор. Бесхитростный, чуть смущенный, правдивый взгляд словно бы говорил: «Вот я вся, какая есть. Как хочешь, так и суди меня». — «Славная», — ответил Григорий глазами и улыбкой.
После того, как узнал от Томилина про Аксинью, понял Степан, что все эти годы любил Аксинью тяжкой, ненавидящей любовью. Аксинья ходила на цыпочках, говорила шепотом, но в глазах, словно присыпанных пеплом страха, чуть приметно тлел уголек, оставшийся от зажженного Гришкой пожара. Вглядываясь в нее, Степан скорее чувствовал это, чем видел. Мучился. По ночам он бил ее, зажимая рот черной, шершавой ладонью. Бесстыдно выспрашивал подробности о связи с Гришкой. Приморившись, шарил по лицу ее рукою, слез искал. Но щеки Аксиньи были пламенно сухи, двигались под пальцами Степана, сжимаясь и разжимаясь, челюсти.
Как-то разу Дона Аксинья повстречалась с Гришкой. Он шепотом попросил ее выйти в подсолнухи, когда Степан выйдет косить. Проводив Степана, Аксинья накинула платок и побежала к Дону. Дождавшись в подсолнухах Григория, она пожаловалась ему на свою теперешнюю жизнь. Григорий предложил ей раз и навсегда прекратить эту связь; Аксинья молча встала и ушла.
Коршуновы слыли первыми богачами в хуторе Татарском, поэтому Пантелей Прокофьевич ездил первый раз свататься с робостью. Наталья твердо заявила отцу, что Гришка ей люб, девушку не смущала даже его связь на стороне. Мирону Григорьевичу, отцу Натальи, Гришка нравился за казацкую удаль, за любовь к хозяйству, кроме того, он не хотел теснить в выборе любимую дочь. Приезд сватов во второй раз застал Коршуновых врасплох. Мирон Григорьевич дал свое согласие, Пантелей Прокофьевич достал бутылку, и через час сваты сидели очень тесно, обсуждая вопрос о приданном. Свахи, Ильинична и Лукинична, обнявшись, сидели на сундуке, глушили одна другую треском голосов. Свадьбу назначили в первый мясоед. Оставалось три недели. На Успенье заезжал Григорий проведать невесту. Посидел в горенке, полущил орехи и семечки с девками — подругами невесты — и уехал. Наталья его провожала. Под навесом сарая, где кормился у яслей Гришкин конь, шмыгнула рукой за пазуху, краснея, глядя на Григория влюбленными глазами, сунула ему в руку мягкий, таящий тепло ее девичьих грудей матерчатый комочек. Принимая подарок, Григорий хотел ее поцеловать, но она с силой уперлась руками ему в грудь, прогнулась назад и со страхом метнула глазами на окна. «Увидют! — А нехай! — Совестно... — Это по-первам, — пояснил Григорий». Наталья отворила ворота, из-под ладони посмотрела ему вслед.
Пусто и одичало, как на забытом затравевшем лебедою и бурьяном гумне, стало на душе у Аксиньи после того, как пришла с мелеховского огорода из подсолнухов. Своими жестокими словами Григорий испепелил душу Аксиньи. Но она решила отнять Гришку у всех, владеть им, как раньше, залить любовью. И Гришка после встречи с нею чувствовал сосущую тоску. Без причины злобствовал, рвал зло на Дуняшке, на матери, а чаще всего брал шашку и уходил на задний баз и, омываясь потом, рубил понатыканные в землю толстые хворостины. За неделю нарубил ворох. Пантелей Прокофьевич ругался, сверкал серьгой и желтыми белками глаз. «Нарубил, дьявол паршивый, на целый забор бы хватило! Ишь чжигит нашелся, мать твоя курица. Вот в хворост поезжай и чжигитуй... Погоди, парень, скоро пойдешь на службу, там нарубишься! Там вашего брата скоро объездят...»
Настал день свадьбы. В дом невесты приехали четыре подводы с гостями. Григорий сидел за столом рядом с Натальей и искоса на нее поглядывал. «И тут в первый раз заметил, что верхняя губа у нее пухловата, свисает над нижней козырьком...Заметил, что на правой щеке лепится коричневая родинка, и от этого почему-то стало муторно». Через час Григорий стоял в церкви рядом с похорошевшей в сиянии свечей Натальей; его сковало безразличие, в уме же вертелось только одно слово: «Отгулялся».
Часть вторая
Сергей Платонович Мохов начал свое дело со «щербатого» рубля: скупал по хуторам щетину и пух. Так из «Сережки — шибая» он превратился в Сергея Платоновича, открыл мануфактурный магазин, взялся за постройку паровой мельницы. Мохов «зажал в кулачок» хутор Татарский и его окресности: что ни двор — то вексель у Сергея Платоновича. От первой жены у Мохова осталось двое детей: девочка Лиза и мальчик Владимир. Отец и мачеха детям внимания не уделяли, и потому брат с сестрой выросли чуждыми друг другу, с разными характерами. Владимир рос замкнутым, вялым, был не по-детски серьезен. Лиза, вращавшаяся в обществе развратной кухарки, рано глянула на изнанку жизни. Роскошный дом Мохова красовался на площади. «Жили, закрывшись от всего синего мира наружными и внутренними, на болтах, ставнями. С вечера, если не шли в гости, зачековывали болты, спускали с привязи цепных собак».
В конце августа Митька Коршунов случайно встретился с дочкой Сергея Платоновича Мохова Елизаветой, и та попросила взять ее на рыбалку. На реке Митька овладел девушкой. Шла домой Лиза «жалкая, растерявшая в боярышнике недавнюю самоуверенность и веселость». По хутору о Лизе поползла недобрая молва, и Сергей Платонович отправил дочь на курсы в Москву. Митька пришел к Мохову сватать Елизавету, но тот выгнал Коршунова из своего дома и спустил на него собак.
Наталья пришлась Мелеховым ко двору. Работящая Наталья вошла свекрам в душу. Ильинична, скрыто недолюбливавшая старшую сноху-нарядницу Дарью, привязалась к Наталье с первых же дней. Григорий малость пообвык в новом своем, женатом положении и недели через три с озлоблением осознал в душе, что не вконец порвано с Аксиньей, остались какая-то заноза в сердце. И с этой болью ему не скоро расстаться. Наталья же была холодна, неохоча до мужниных утех: при рождении наделила ее мать равнодушной, медлительной кровью.
Степан, как видно, примирился с женой. Реже стал бывать в кабаке и на гумне, однажды вечером, вея хлеб, в первый раз за время разлада предложил: «Давай, Ксюша, заиграем песню?» Григорий слышал, как Астаховы поют песни. На молотьбе видел Аксинью, по-прежнему уверенную, будто счастливую. Так, по крайней мере, казалось ему. Шею его крутила невидимая сила, поворачивая голову в сторону Степанова гумна. Он не замечал, как Наталья перехватывала каждый взгляд мужа своим тоскующим, ревнивым взглядом, как Петро, взглядывая на него, курносил лицо неприметной, про себя ухмылкой.
В конце октября, в воскресенье, поехал Федот Бодовсков в станицу. Отвез на базар четыре пары кормленных уток, продал, купил жене ситцу и совсем уж собрался уезжать, как подошел к нему человек, чужой, не станичный.
Сказал, что переезжает жить в хутор Татарский, попросил его забрать. Сладившись на два целковых, Федот заехал к Фроське-булочнице, у которой стоял на квартире подрядивший его, усадил щупленькую белобрысую женщину, поставил в задок повозки окованные сундуки.
За короткое время Федот узнал, что его попутчика зовут Иосиф Давыдович Штокман. Он слесарь и хочет открыть на хуторе мастерскую. К тому же он является агентом по распространению швейных машин от компании «Зингер». Пассажир Федота начал интересоваться, как живут казаки, довольны ли они жизнью, службой. Федот отвечал, что живут все хорошо, справно, но когда Штокман выразил сожаление по поводу того, что на службу казаки собирают все сами, за свой счет, Федота словно прорвало. «С этим начальством беда... Выхожу на службу, продал быков — коня справил, а его взяли и забраковали». Дальше Федот стал ругать хуторского атамана за неправильную дележку луга, расхваливать порядки в Польше, где ему приходилось проходить службу. До хутора доехали уже вечером.
Приезжий устроился на квартиру к вдовой бабе Лукешке Поповой, а на следующий день явился к хуторскому атаману. Федор Манцыков, носивший атаманскую насеку третий год, долго вертел в руках черный клеенчатый паспорт, потом его долго рассматривал писарь Егор Жарков. Переглянулись, и атаман, по старой вахмистрской привычке, властно повел рукой: — Живи.
Двор мельницы густо уставлен подводами. Около весов давка. Между казаками и тавричанами завязалась драка. Они не поделили очередь. Побоище принимало чудовищные размеры. Дрались не так, как под пьянку у кабака или в стенках в масленицу. Худым бы кончилось дело, если бы старик тавричанин не догадался: вскочив в завозчицкую, он выдернул из печи искрящуюся головню и выбежал из дверей.
— Запалю-у-у-у! — дико взревел, поднося к камышовой крыше трескучую головню. Одну добротную искру в сухой  
слежалый камыш крыши — и дымом схватится хутор. Яков Подкова — зачинщик драки — первым покинул мельничный двор. За ним стекли казаки, поспешно и скоро. Тавричане, побросав мешки, запрягли в брички лошадей, вырвались со двора и загрохотали по улице за хутор. Казаки решили их догнать. Митька Коршунов, кособочась, кинулся было из двора. Но в этот момент от машинной скорыми шагами подошел, никем ранее не примеченный, незнакомый человек; строгая толпу лезвиями узко сведенных остреньких глаз, поднял руку. Это был Штокман. Своими расспросами он отвлек казаков, и момент для погони был упущен. Казаки расходились, оживленно обсуждая происшедшую стычку.
Через две недели после драки на мельнице в хутор приехали становой пристав и следователь. Штокмана вызвали на допрос первого. Выслушав его рассказ о событиях на мельнице, следователь поинтересовался, за что Штокман отбывал наказание в тысяча девятьсот шестом году и посоветовал ему уехать из станицы. Штокман вышел от него, недоуменно пожимая плечами.
На майдане собрался однажды сход: проходили дележ и порубка хвороста. Порубку назначили на Четверг. На сходе помимо обсуждения текущих дел хутора, прозвучало распоряжение станичного атамана о выходе молодых казаков на присягу.
Старый Мелехов с сыновьями поехал в лес рубить хворост. На повороте к Бабьим ендовам наткнулись на Степана Астахова. Он гнал распряженных в ярме быков к хутору, размашисто шел. «Об пенек вдарило сани под раскат — полоз пополам. Пришлось вернуться. — Ответил Степан на удивленные взгляды хуторян». Неподалеку от первой ендовы Григорий увидел брошенные сани, около саней стояла Аксинья. Левой рукой придерживая полу донской шубы, она глядела на дорогу, навстречу двигавшимся подводам. Она попросила Григория остановиться на несколько слов и призналась ему, что не может без него жить. Григорий рывком притянул ее к себе.
Вечерами у косой Лукешки в половине Штокмана собирался разный люд: приходил Христоня; с мельницы Валет в накинутом на плечи замасленом пиджаке; скалозуб Давыдка, бивший три месяца баклуши; машинист Котляров Иван Алексеевич; изредка наведывался Филька-чеботарь, и постоянным гостем был Мишка Кошевой, еще не ходивший на действительную молодой казак. Резались в подкидного дурака. Потом как-то незаметно подсунул Штокман книжонку Некрасова. Стали читать вслух — понравилось. Перешли на Никитина, а около Рождества предложил Штокаман почитать затрепанную, беспереплетную тетрадку. Кошевой, свесив над столом золотистый чуб, раздельно прочел: «Краткая история донского казачества». Мусолили три вечера. Про Пугачева, про вольное житье, про Стеньку Разина и Кондратия Булавина. Добрались до последних времен. Доступно и зло безвестный автор высмеивал скудную казачью жизнь, издевался над порядками и управлением, над царской властью и над самим казачеством, нанявшимся к монархам в опричники. Заволновались. Заспорили. Штокман сидел у дверей, курил из костяного с колечками мундштука, улыбался одними глазами. У Штокмана была цель, используя нехитрые понятия казаков, внушить им отвращение и ненависть к существующему строю.
На площади станицы Вешенской, против старой церкви, в декабрьское воскресенье проходил сбор всех казаков станицы. Урядник объявил собравшимся, что через год им нужно идти в действительную службу, а потому их отцы должны подумать об обмундировании. Григорий стоял, не вслушиваясь в слова присяги, которую читал священник. Подходил под крест, и, целуя обслюнявленное многими ртами влажное серебро, думал об Аксинье, о жене. Смеркалось, когда после присяги добрались до хутора.
Дома его встретила выжидающая тишина, по которой Григорий сразу понял: что-то случилось. Дарья собрала ему ужин, Григорий хлебал щи, изредка взглядывал на Наталью, но лица ее не видел: она сидела к нему боком, низко опустив над вязальными спицами голову. Пантелей Прокофьевич первым не выдержал общего молчания и сказал, что Наталья собирается уйти жить к родителям. Отец поставил сына перед выбором: или тот живет с Натальей или сам уходит с базу. Григорий ушел из дома. Ночевать попросился к Мишке Кошевому. Утром попросил Мишку вызвать ему Аксинью. Они встретились вечером. Гришка рассказал ей, что поссорился со своими и ушел из дома. Предложил ей уйти из хутора вместе с ним. Аксинья сказала, что всюду пойдет за ним.
Наутро Григорий был у Мохова Сергея Платоновича. Тот ответил, что у него нет места, но сидевший с ним гость, офицер, предложил Григорию место кучера у себя в имении Ягодном. Григорий попросил его выйти с ним на минутку и спросил, нет ли места для бабы, которая будет с ним.
Григорий пришел в Ягодное — имение Листницких — часов в восемь утра. Григорий помнил рассказы отца об отставном генерале Листницком — герое русско-турецкой войны. Сейчас он его увидел. Листницкий тоже помнил его отца. И принял его на работу вместе с Аксиньей. Приказал обоим быть завтра в имении к восьми часам.
Мирон Григорьевич, отец Натальи, зашел в дом. Наталья в платке и куцей зимней кофтенке стояла посреди кухни. Две слезинки копились на переносице, не падая. Наталья упала перед отцом на колени со словами: «Батянюшка, пропала моя жизня!... Возьми меня отсель! Одна я! Батянюшка, я как колесом перееханная!..» Митька поехал забирать имущество сестры.
Сотник Евгений Листницкий служил в лейб-гвардии Атаманском полку. На офицерских скачках разбился, переломил в предплечье левую руку. После лазарета взял отпуск и уехал в Ягодное к отцу на полтора месяца. Из дворни в имении жили лакей Вениамин, кухарка Лукерья, одряхлевший конюх Сашка, пастух Тихон, поступивший на должность кучера Григорий и Аксинья. На обязанности Аксиньи лежало три раза в неделю мыть в доме полы, кормить гурты птицы и содержать птичий двор в чистоте. Она ретиво взялась за службу, всем стараясь угодить. Григорий большую часть времени проводил в просторной рубленой конюшне вместе с кучером Сашкой.
Евгению кончался срок отпуска. Жизнь в имении «плесневела в сонной одури»,- лежало оно вдали от проезжих дорог, с осени связь со станицей и хуторами глохла окончательно. В последние дни Евгений часто просиживал у Григория в его половине людской. Аксинья чисто выбелила замшевую в грязи комнату, отмыла наличники окон, выскребла битым кирпичом полы. Бабьим уютом пахло в комнате. Сотник, накинув синего сукна романовский полушубок, шел в людскую. Выбирал такое время, когда Григорий был занят с лошадьми. Проходил сначала на кухню, шутил с Лукерьей, и повернувшись, шел на другую половину людской. Аксинья терялась в его присутствии, дрожали в пальцах спицы, набиравшие петли чулка. Управившись, Григорий приходил в людскую. Сотник гасил в глазах недавние огни, угощал его папиросой, уходил.
У Штокмана стали собираться реже. Подходила весна. В Страстной четверг перед вечером собрались в мастерской. По деревне шли упорные слухи о возможной предстоящей войне. Штокман с присущей ему яркостью, сжато, в твердых фразах обрисовал борьбу капиталистических государств за рынки и колонии.
У соседки Коршуновых Пелагеи в ночь под субботу собрались бабы на посиделки. Гаврила Майданников — муж Пелагеи — обещал прийти к Пасхе в отпуск. Ожидая мужа, Пелагея горюнилась, скучала без людей, поэтому в пятницу позвала баб-соседок время разделить. Наталью невзначай спросили про мужа, и ее оживление потухло искрой на ветру. С трудом высидев до конца, она ушла, унося в душе неоформленное решение. Стыд за свое неопределенное положение толкнул ее на следующий поступок: решила послать тайком от домашних в Ягодное к Григорию, чтобы узнать, совсем ли ушел он, не одумался ли. Утром она, посулив Гетьку водки, снарядила его в Ягодное с письмом. Вернулся он с ответом к вечеру. Привез синий клочок оберточной сахарной бумаги. Наталья прочла и посерела. Четыре расплывшихся слова на бумажке: «Живи одна. Григорий Мелехов». Торопясь, словно не надеясь на свои силы, она ушла со двора, легла на кровать. До вечера лежала она, с головой укрывшись теплым пуховым платком. Мирон Григорьевич с дедом Гришакой уже собрались идти в церковь, когда она встала и вышла на кухню. Отец пригласил Наталью к светлой заутрене. «Идите, я опосля приду». Казаки ушли. В курене остались только Лукинична да Наталья.
Наталья бережно вытащила свою зеленую юбку и вдруг вспомнила, что в этой юбке была она, когда Григорий женихом приезжал ее проведать, и затряслась в подступившем рыдании. Наталья пошла в свою горницу одеваться, вскоре снова пришла на кухню, уже одетая, тонкая по-девичьи, иссиня-бледная, в прозрачной синеве невеселого румянца. Наталья дошла до церкви. Вошла в ограду, спотыкаясь о неровную стилку камней, дошла до паперти. Вслед ей вполголоса камнем пустили грязное, позорное слово. Под хихиканье стоявших на паперти девок, Наталья прошла в другую калитку и, пьяно раскачиваясь, побежала домой. В сиреневой темноте двора чернела приоткрытая дверь сарая. В сарае — сухая прохлада, запах ременной упряжи и лежалой соломы. Наталья ощупью, без мысли, без чувства, в черной тоске, когтившей ее заполненную позором и отчаянием душу, добралась до угла. Взяла в руки держак косы, сняла с него косу и, запрокинув голову, с силой и опалившей ее радостной решимостью резанула острием по горлу. От дикой, горячей боли упала, как от удара, и, чувствуя, смутно понимая, что не доделала начатого, — встала на четвереньки, затем на колени. Одной рукой отвела тугую, неподатливую грудь, другой направила острие косы. На коленях доползла до стены, уперла в нее тупой конец, тот, который надевается на держак, и, запрокинув над головой руки, грудью твердо подалась вперед, вперед... Ясно слышала противный, капустный хруст разрезаемого тела. Нарастающая волна острой боли полымем прошлась по груди до горла, звенящими иглами воткнулась в уши...
На шестом месяце, когда скрывать беременность было уже нельзя, Аксинья призналась Григорию. Она скрывала, боясь, что не поверит в то, что его ребенка носит она под сердцем. Григорий об этом больше не заговаривал. В его отношении к Аксинье вплелась новая прядка настороженной отчужденности и легкой насмешливой жалости. Избавившись от лагерного сбора по ходатайству Евгения Николаевича, Григорий работал на покосе, изредка возил старого пана в станицу, остальное время ходил с ним на охоту за стрепетами или ездил с нагоном на дудаков. Легкая, сытая жизнь его портила. Он обленился, растолстел, выглядел старше своих лет.
Сухостойное было лето. Редко падали дожди, и хлеб вызрел рано. Четверо рабочих, нанявшихся поденно, и Григорий выехали косить. То, чего ждала Аксинья с тоской и радостным нетерпением, то, чего смутно побаивался Григорий, — случилось на покосе. Аксинья гребла и, почувствовав некоторые признаки, бросила грабли, легла под копной. Схватки начались вскоре. Сменившись с косилки, Григорий подошел к ней, уложил ее на повозку, погнал лошадь к имению. «Ой, не гони... Ой, смерть... Тря-а-а-аско!..» Григорий что есть сил порол лошадь, не оглядываясь назад, откуда валом полз хриплый рвущийся крик. Аксинья на минуту оборвала сплошной, поднявшийся до визга вой. Григорий не сразу воспринял наставшую тишину, опомнившись, глянул назад. Аксинья с искаженным, обезображенным лицом лежала, плотно прижав щеку к боковине повозки, зевая, как рыба, выброшенная на берег. Со лба в ее запавшие глазницы ручьями тек пот. Григорий приподнял ей голову, подложил свою смятую фуражку. Скосив глаза, Аксинья твердо сказала: «Я, Гриша, помираю. Ну... вот и все!» Он дрогнул. Боль, на минуту отпустившая Аксинью, вернулась, удесятеренно сильная. Безумея, Григорий гнал лошадь. За грохотом колес он едва услышал тягуче-тонкое: «Гр-и-иша!» Аксинья лежала, раскидав руки; под юбкой ворохнулось живое, пискнувшее... Вглядываясь в пышущий жаром рот Аксиньи, он скорее догадался, чем разобрал: «Пу-по-вину пер- грызи... за-вя-жи ниткой от ру-ба-хи...»
За все время случилось лишь два события, встряхнувшие заплесневелую в сонной одури жизнь Ягодного — Аксиньины роды да пропажа племенного гусака. К девочке, которую родила Аксинья, скоро привыкли, а от гусака нашли за левадой в ярке перья (видно, лиса пошкодила) — и успокоились.
В декабре Григория вызвали в станичное правление, дали сто рублей на коня и извещение, что на второй день Рождества выезжать на сборный участок. На деньги, выданные казной и на свои сбережения он купил для службы коня, у которого был потаенный изъян. Но Мелехов надеялся, что проверка этого не заметит. А за неделю до Рождества явился в Ягодное сам Пантелей Прокофьевич. Привез ему справу: две шинели, седло, шаровары. Он простился с Григорием, и, обходя взглядом Аксинью, пошел к двери.
Накануне выезда Григория Пантелей Прокофьевич приехал проводить сына. На этот раз он был гораздо ласковее. Встав из-за стола и отправляясь к двери курить, будто невзначай качнул люльку; просунув под положок бороду, посмотрел на ребенка и с гордостью удостоверил, что она мелеховских кровей. Сам же Григорий не испытывал никаких чувств, он не был уверен в своем отцовстве. Говорили о разных нестоящих вещах, волнуемые одним общим. Спать легли поздно. Встали чуть свет. Пока завтракали и уложились — рассвело. Пантелей Прокофьевич отправился-запрягать. Григорий оторвал от себя исступленно целовавшую его Аксинью, пошел проститься с дедом Сашкой и остальными. Закутав ребенка, Аксинья вышла провожать. Григорий коснулся губами влажного лобика дочери, подошел к коню. «Ну, прощай!.. Дите гляди... Поеду, а то батя уже вон где уж...» На гребне Григорий догнал отца. Крепясь, оглянулся. Аксинья стояла у ворот, прижимая к груди закутанного в полу ребенка, ветер трепал, кружил на плечах ее концы красного шалевого платка.
Григорий уходил служить на четыре года, коня Григория на смотру забраковали, пришлось брать коня Петра. Вместе с другими казаками Григорий уехал на службу на поезде. Через день состав красных вагонов, груженных казаками, лошадьми и фуражом, вышел со станции Чертково на Лиски — Воронеж.
Часть третья
В марте 1914 года в ростепельный день пришла Наталья к свекру. Изменившаяся и худая, подошла сзади, наклонила изуродованную, покривленную шею и попросилась к нему на житье. Наталье у Мелеховых обрадовались. Пришла Наталья к свекрам после долгих колебаний. Неловко ей было после выздоровления глядеть на своих и чувствовать себя в родной семье почти чужой. Попытка на самоубийство отдалила ее от родных. Пантелей Прокофьевич же давно приглашал девушку к себе в дом, так как надеялся примирить ее с Григорием. С того дня Наталья и осталась у Мелеховых. Дарья внешне ничем не проявляла своего недовольства, Петро был приветлив и родствен, а косые взгляды Дарьи искупались горячей Дуняшкиной привязанностью к Наталье и любовно- отеческим отношением стариков. Дуняшка ходила на игрище и рассказывала Наталье свои немудреные секреты: за ней ухаживал Мишка Кошевой.
Однажды в хутор приехал становой пристав со следователем и офицером в форме досель не виданной. Вытребовали атамана, согнали понятых и прямиком направились к Лукешке-косой. На половине Штокмана произвели обыск, нашли политическую литературу, Штокмана арестовали и увезли. Выяснилось, что он член партии РСДРП, было подозрение, что по поручению партии он вел агитационную работу среди казаков.
Служебная жизнь была не по нутру Григорию. Нудный, однообразный распорядок дня выматывал живое. Мелехов чувствовал неперелазную невидимую стену между офицерами и простыми казаками: «там аккуратно пульсировала своя, не по-казачьи нарядная, иная жизнь, без грязи, без вшей...» Как-то раз Григорий оказался случайным свидетелем изнасилования, он рванулся защитить женщину, но его связали. Григорий чуть-чуть не заплакал.
Ходили неясные слухи о предстоящей войне. Хутор был на покосе, когда от серого шляха к хутору стал приближаться быстро меняющий очертания серый пыльный комок. Сквозь пыль просвечивала фигура верхового. Петро проводил глазами конного. Не осознав еще подступившего несчастья, Петро тупо оглядел трепещущую в пыли пену, степь, сползающую к хутору волнистым скатом. Со всех концов по желтым скошенным кулигам хлеба скакали к хутору казаки. На площади уже густела толпа. Кабак закрыт. Военный пристав хмур и озабочен. У плетней празднично разодетые бабы. Одно слово в разноликой толпе: «Мобилизация». Через четыре дня красные составы увозили казаков с полками и батареями к русско-австрийской границе.
Полк, в котором служил Григорий, выгрузился в тридцати пяти верстах от границы с Австрией. Мелехов видел, как мирные жители покидали родные деревни, в спешке нагружая телеги совершенно ненужными вещами. Казаки атаковали австрийцев, послышались выстрелы, падали люди и кони. Григорий пронзил пикой, чугь было не застрелившего его, австрийца. Григорий увидел безоружного австрийца, который, обеспамятев, бежал вдоль решетки сада. Мелехов догнал австрийца и опустил шашку ему на висок. Григорий встретился с неприятелем взглядом. На пего мертво глядели залитые смертным ужасом глаза. После этого душу Григория «комкали гнусь и недоумение».
Казаки — второочередники с хутора Татарского и окрестных хуторов на второй день после выступления из дому ночевали на хуторе Ея. Казаки с нижнего конца хутора держались от верховцев особняком. Поэтому Петро Мелехов, Аникушка, Христоня, Степан Астахов стали на одной квартире. Хозяин, дряхлый дед, участник турецкой войны, посоветовал казакам запомнить следующее: «хочешь из смертного боя целым выйти — надо человеческую правду блюсть». А заключается она в следующем: «чужого на войне не бери, женщин упаси бог не трогать, и што молитву такую надо знать». Все казаки старательно переписали дедовы молитвы, лишь Степан Астахов трунил над ними: война его манила, и общее смятение, чужая боль утишали его собственную.
Митька Коршунов попал в третий полк. К сотне приблудился жеребенок — стригун и расстроил все построение. Казаки смеялись, обрадованные домашним, милым видом жеребенка. Разбив стан, они разговаривали о Доне, народных приметах, пели песни.
Через неделю бревном по голове пришел приказ — выступать в Вильно. Казакам сообщили о том, что Германия объявила России войну. «Полковник говорил, расстанавливая в необходимом порядке слова, пытался подпалить чувство национальной гордости, но перед глазами тысячи казаков — не шелк чужих знамен, шурша, клонился к ногам, а свое буднее, кровное, разметавшись, кликало, голосило: жены, дети, любушки, неубранные хлеба, осиротелые хутора...Через два часа погрузка в эшелоны. Единственное, что ворвалось в память каждому».
Казаков шестой сотни — Щеголькова, Крючкова, Астахова, Попова и Иванкова отправили на пост. Выяснилось, что пограничный полк, который стоял перед казаками, сняли, и казаки оказались лобовыми. Неожиданно показались немцы, и казаки поскакали в атаку. «Озверев от страха, казаки и немцы кололи и рубили по чем попало: по спинам, по рукам, по лошадям и оружию...» Крючков пронзил пикой одного немца. Из этого после сделали подвиг. Героя отослали в штаб дивизии, где он слонялся до конца войны, получив три креста за то, что из Петрограда и Москвы на него приезжали посмотреть влиятельные дамы. Чубатая голова Крючкова не сходила со страниц газет и журналов. «А было так: столкнулись на ноле смерти люди, в объявшем их животном ужасе натыкались, сшибались, наносили слепые удары и разъехались нравственно искалеченные. Это назвали подвигом».
Григорий Мелехов заметно исхудал, сдал в весе, часто ему мерещился убитый им австриец. Полк, в котором служил Григорий Мелехов, стоял на трехдневном отдыхе, выведенный с линии боев, пополнялся прибывшим с Дона подкреплением. Здесь Григорий встретился с братом и поведал ему свою тоску: «Я, Петро, уморился душой. Я зараз будто недобитый какой... Будто под мельничными жерновами побывал, перемяли они меня и выплюнули... Злоба кругом.. Меня совесть убивает. Я под Лешнювом заколол одного пикой. Сгоряча... Иначе нельзя было... А зачем я энтого срубил?... Я бы дома теперя побывал: так и полетел бы, кабы крылья были. Хучь одним глазком глянул бы». Разговор братьев перекинулся на хозяйство (быки, кони, хлеба), утрачивая напряженность. «Григорий жадно впитывал в себя домашние новости. Жил эту минуту ими, похожий на прежнего норовистого и простого парня». На прощание Петро дал брату списанные для него молитвы.
Мелехов Григорий все дни похода, после того, как расстался с братом, пытался и не мог найти в душе точку опоры, чтобы остановиться в болезненных раздумьях и вернуть себе ровное настроение. В одном полку с Григорием Мелеховым был Алексей Урюпин, по прозвищу Чубатый. В Чубатом совершенно не было жалости, он запросто убивал людей: «Человека руби смело. Поганый он человек... Нечисть, смердит на земле, живет вроде гриба — поганки». Казаки взяли в плен немца, тот, улыбаясь, угощал их табаком. Чубатый вызвался отвести пленника в штаб, а вместо этого, отъехав подальше, зарубил его. Григорий, узнав о случившемся, был готов убить Чубатого, но его остановили.
Пехотные части готовились к наступлению. Григорий оглядывал взвод. Казаки нервничали, кони беспокоились, будто овод жалил. Сотни простояли в резерве часа три. Вывели в дело резерв к полудню. Минут двадцать ехали по чаще, смяв построение. К ним все ближе подползали звуки боя. Голубой ливень клинков, сотня, увеличивая рысь, перешла в намет. Возле запряжки стрелкового орудия суетилось человек шесть венгерских гусар. Венгерцы увидели казаков и, бросив оружие, поскакали. Опередив Григория, скакал Силантьев. Его почти в упор застрелил венгерский офицер на куцехвостой кобыле. Григорий дернул поводья, норовя зайти с подручной стороны, чтобы удобней было рубить; офицер, заметив его маневр, выстрелил из-под руки. Он расстрелял в Григория револьверную обойму и выхватил палаш. Три сокрушительных удара он, как видно искусный фехтовальщик, отразил играючи. Григорий настиг его в четвертый. Он обманул бдительность венгерца ложным взмахом и, изменив направление удара, пырнул концом шашки. Второй удар нанес в шею, где кончается позвоночный столб. Венгерец, выронив оружие, слег на луку седла. Чувствуя чудовищное облегчение, Григорий рубанул его по голове. Тут страшный удар в голову вырвал у Григория сознание. Жесткий толчок при падении на секунду вернул его к действительности. Он открыл глаза; омывая, их залила кровь. «Все», — змейкой скользнула облегчающая мысль. гул и черная пустота.
Евгений Листницкий в письме сообщил отцу о своем решении отправиться на фронт. Евгения очень тяготила обстановка в Атаманском полку, где он служил до этого: «Парады, встречи, караулы — вся эта дворцовая служба набила мне оскомину... С каждым днем мне все тяжелее было пребывать в этой клоаке. В гвардейских полках — в офицерстве, в частности, — нет того подлинного патриотизма, страшно сказать — нет даже любви к династии. Это не дворянство, а сброд».
Евгений Листницкий добрался до своего полка, быстро сжился с офицерским составом. Подъесаул Калмыков говорил товарищам, что больше не может выносить войны: «Эта война не для меня... Я не доживу до ее конца. Я тут лишний. Когда мы сегодня шли под огнем, я дрожал от бешенства. Не выношу, когда не вижу противника». Во взводе был вольноопределяющийся Бунчук, который вызывался на все опасные задания, перевелся в пулеметную команду. Бунчук говорил, что изучает войну. Листницкий всегда поражался той непреклонной воле, которая светлела в жестких глазах Бунчука.
Станицы, хутора на Дону обезлюдели: казаки ушли на войну. «Ложились родимые головами на все четыре стороны и, мертвоглазые, беспробудные, истлевали под артиллерийскую панихиду в Австрии, в Польше...»
В погожий сентябрьский день летала паутина над хутором Татарским. В этот день Пантелей Прокофьевич Мелехов получил письмо из действующей армии. Письмо принесла с почты Дуняшка. Тут же собралась вокруг Дуняшки вся семья. «Уведомляю Вас...» — начала Дуняшка и, сползая с лавки, дрожа, крикнула дурным голосом: «Батя! Ба- тянюшка!.. Ой, мама! Гриша наш!.. Ох! Ох! Гришу... убили!» После получения известия о смерти Григория Пантелей Прокофьевич опустился как-то сразу. Он старел день ото дня на глазах у близких, слабела его память, мутился рассудок. Наталья после страшного известия хотела наложить на себя руки, неделю провела в дурном забытьи и «вернулась в мир реального иная, притихшая, изглоданная черной немочью». На девятый день после панихиды пригласили попа Виссариона и родных на поминки по убиенному воину Григорию.
На двенадцатый день после известия о смерти Григория получили от Петра два письма сразу. Дуняшка еще на почте прочитала их и — то неслась к дому, как былка, то, качаясь, прислонялась к плетням. Немало переполоху наделала она по хутору и неописуемое волнение внесла в дом. «Живой Гриша! Живой наш родненький», рыдающим голосом вопила она еще издали. «Петро пишет! Раненый Гриша, а не убитый!.. Живой, живой!...» Петр сообщал, что Григорий жив; ночью он очнулся на поле боя, пополз к своим, дотащил на себе раненого офицера. За это он был награжден Георгиевским крестом, ранение же его пустяковое. Радости старика Мелехова не было конца, всех грамотных на хуторе он заставлял читать письма по десять раз.
Ярко, до слепящей боли, вспоминалась Григорию та ночь. Он очнулся перед рассветом, повел руками, натыкаясь на колючее жнивье, и застонал от садной боли, заполнившей голову. Осознав случившееся с ним, чувствуя неотвратимо подступающий ужас, он полз на четвереньках, скрипя зубами. У опушки леса он нашел раненого офицера. Помог ему подняться. Они пошли. Но с каждым шагом офицер все тяжелее обвисал на руке. Офицер потерял сознание, Григорий тащил его на себе, падая, поднимаясь и вновь падая. Два раза бросал свою ношу, и оба раза возвращался, поднимал и брел как в сонной яви. В одиннадцать утра их подобрала команда связи и доставила на перевязочный пункт. Через день Григорий тайком ушел с перевязочного пункта и вернулся в свою сотню. Сотня стояла в городке Каменка- Струмилово двое суток, в ночь собиралась к выступлению. Григорий разыскал квартиру казаков своего взвода, пошел проверить коня. Во время ужина на улице вдруг сухо чмокнул выстрел, другой, раскатисто брызнула пулеметная дробь. Побросав ложки, казаки выскочили на двор. Над ними низко и плавно кружил аэроплан. Григорий только что вложил обойму, как взрыв швырнул его на сажень от забора. Его поднял на ноги Чубатый. Острая боль в левом глазу не давала возможности глядеть. Григорий получил ранение в глаз и покинул фронт на санитарном поезде. «Он испытывал такое ощущение, будто скинул с себя грязную оболочку и входил в иную жизнь незапятнанно чистым».
Мелехова положили на лечение в глазную лечебницу доктора Снегирева.
На Юго-Западном фронте командование армии решило грандиозной кавалерийской атакой прорвать фронт противника. На этот участок был переброшен и полк, в котором служил сотник Листницкий. Но небывалая по размерам атака из-за преступной небрежности высшего командования окончилась полным разгромом; некоторые полки потеряли половину людского и конского состава. Казаки растерзали начальника штаба дивизии Головачева, долго глумились над трупом и бросили его в придорожную канаву, в нечистоты. «Так окончилась эта блестящая бесславием атака».
У Аксиньи болело сердце за любимого, ночью она билась в немом крике. Всю любовь к Григорию она перекинула на дочь: с каждым днем девочка все больше и больше делалась похожей на Мелехова. Наталья решила сходить к Аксинье и упросить ее вернуть Григория. Аксинья издевалась над Натальей, сказала, что Гришку никому не отдаст, тем более, что у нее от него ребенок.
Дочка Аксиньи тяжело заболела скарлатиной. Болезнь душила маленькую жизнь. Девочка лежала пластом. Станичный фельдшер, поместившись во флигеле, приходил четыре раза в день. Ночи навылет простаивала Аксинья на коленях у кровати. Булькающий хрип полосовал ее сердце. Умерла девочка на руках у матери. Аксинье вспомнилась горькая Натальина фраза: «Отольются тебе мои слезы...», она решила, что это бог наказал ее за то, что тогда глумилась над Натальей. Возле пруда под старым разлапистым тополем вырыл дед Сашка крохотную могилку, под мышкой отнес туда гробик, с несвойственной ему торопливостью зарыл и долго, терпеливо ждал, пока поднимется Аксинья с суглистого холмика. Не дождался, высморкался, как арапником хлопнул, пошел в конюшню... С сеновала достал флакон одеколона, неполный пузырек денатурированного спирта, смешал в бутылке, и болтая, любуясь на цвет, сказал: «Помянем. Царство небесное дигю. Ангельская душа преставилась».
Через три недели Евгений Листницкий прислал телеграмму, извещая о том, что получил отпуск и выехал домой. На станцию выслали за ним тройку лошадей, вся дворня встала на ноги. Резали индеек, дед Сашка свежевал барана, приготовления делались словно перед большим съездом гостей. Молодой хозяин приехал ночью. Аксинья подала ужин и стала звать к столу. Прислуживая и глядя на веселые лица, она сильнее ощущала свое одиночество. Первые дни после смерти девочки она не хотела и не могла плакать. Рос в горле крик, но слез не было, и оттого каменная горечь давила вдвойне.
На третий день после приезда Евгений допоздна просидел у деда Сашки в конюшне, слушая его бесхитростные рассказы о старине. Ночью он пришел к Аксинье, утешал ее ласковыми словами. Евгений, сжав руку Аксиньи, гладил ее с ласковой властностью, говорил, играя низкими нотками голоса. Он перешел на шепот и, чувствуя, как Аксинья вся сотрясается в заглушенном плаче, плач переходит в рыдание, стал целовать ее мокрые от слез щеки, глаза... «Падко бабье сердце на ласку, жалость. Отягощенная отчаянием, Аксинья отдалась ему со всей бурной, давно забытой страстностью. Свои неписаные законы диктует людям жизнь. Через три дня ночью Евгений вновь вошел в половину Аксиньи, и Аксинья его не оттолкнула».
В глазной лечебнице Григорий часто разговаривал с солдатом Гаранжой. Гаранжа едко высмеивал самодержавную власть, убийственно простыми вопросами забивал Григория в тупик, и тот вынужден был соглашаться. Григорий с ужасом осознавал, что умный и злой украинец неуклонно разрушает все его прежние понятия о царе, родине, о его казачьем воинском долге. Потом Григория перевели в другой госпиталь. Проездом из Воронежа госпиталь высочайше соизволила посетить особа императорской фамилии. Весь персонал больницы заметался, больных приодели, учили, как правильно отвечать на вопросы. Было видно, что особе нет дела до больных, «в пустых глазах особы тлела скука». В голове Григория лихорадочно крутились мысли: «Вот они, на чью радость нас выгнали из родных куреней и кинули на смерть. Ах, гадюки! Проклятые! Вот они, самые едучие вши на нашей хребтине!.. Не за эту ли топтали мы конями чужие хлеба и убивали чужих людей? Оторвали от семьи, морили в казарме...» Когда подошла очередь Мелехова отвечать на вопросы царственной особы, он сказал, что ему нужно по малой нужде. За эту выходку администрация госпиталя на трое суток лишила Григория питания; его кормили товарищи по палате и сердобольный повар.
В ночь на 4 ноября Григорий Мелехов пришел в Нижне- Яблонский, первый от станции казачий хутор Вешенского юрта. До имения Ягодного оставалось несколько десятков верст. Григорий решил заночевать на первом хуторе по Чиру, чтобы на следующий день засветло добраться до Ягодного. Уже за полночь пришел на хутор Грачев, в крайнем дворе заночевал и вышел, чуть только поредели лиловые утренние сумерки. Ночью он был в Ягодном, неслышно перепрыгнув через забор, шел мимо конюшни — оттуда звучал гулкий кашель деда Сашки. Дед Сашка после некоторого смущения рассказал ему, что Аксинья спуталась с Евгением. Григорий долго сидел, сгорбившись, выправляя мускул щеки, сведенный судорогой. Вышел молча. У окна людской несколько раз подымал руку постучать, но рука падала, как перебитая. Первый раз стукнул сдержанно, потом, не владея собой, привалился к стене и бил кулаками в раму, яростно, долго. Мелькнуло удлиненное страхом лицо Аксиньи. Она открыла дверь и вскрикнула. Григорий обнимал ее здесь же, в сенцах, заглядывал в глаза. Аксинья чертовски похорошела за время его отсутствия. Губительная, огневая красота ее ему не принадлежала. Еще бы, ведь она любовница панского сына.
Утром Григорий пришел в хозяйский дом, предложил Евгению прокатиться в пролетке по старой памяти. Заехав в первую же ложбинку, Григорий соскочил с козел и жестоко избил Листницкого, приговаривая: «За Аксинью! За меня! За Аксинью! Ишо тебе за Аксинью! За меня!» Кнут свистал. Мягко шлепали удары. Обессилев, сел в пролетку и гикнул, пуская коня в намет. Пролетку бросил около ворот, вбежал в людскую, полоснул Аксинью кнутом, а потом покинул Ягодное.
Григорий пришел в свой родной хутор, зашел на баз. «С крыльца хромал Пантелей Прокофьевич, в курене в голос плакала мать. Григорий левой рукой обнимал отца, правую целовала Дуняшка... В сенцах — цепляясь за дверь, чтобы не упасть, — стояла побледневшая Наталья, мучительно улыбаясь, падала, срезанная беглым растерянным взглядом Григория...» Ночью Пантелей Прокофьевич, толкая в бок Ильиничну, шептал: «Глянь потихоньку: вместе легли али нет?» Ильинична глянула сквозь дверную щель в горницу, вернулась. — Вместе. — Ну, слава богу! — закрестился старик, приподнимаясь на локте.
КНИГА ВТОРАЯ
Часть четвертая
Тысяча девятьсот шестнадцатый год. Октябрь. Ночь. В окопах холодная слякоть. В одной из офицерских землянок играют в шахматы и попутно обсуждают ситуацию на фронте. Хорунжий Бунчук высказывается за поражение в войне. Его взгляды явно революционны но своей сути. Он большевик и верит в то, что эта война превратится в гражданскую, итогом ее, по мнению Бунчука, будет передача власти пролетариату. Сейчас же Бунчук изучает войну: эти знания пригодятся ему в будущем. Его давно подозревали в приверженности революционным кругам, теперь он говорит об этом в открытую. Когда в окопе все засыпают, Листницкий пишет на Бунчука донесение в штаб дивизии, советуя немедленно его арестовать и предать военно-полевому суду. По мнению Листницкого, Бунчук приехал в полк по заданию партийной власти, все пулеметчики уже оказались под его влиянием. Утром он отправляет донесение с вестовым. Чуть позже выясняется, что хорунжий Бунчук самовольно покинул полк, но перед этим разбросал по окопам листовки с воззванием: «Опомнитесь, трудящиеся! Враг ваш не австрийский или немецкий солдат, такой же обманутый, как и вы, а собственный царь, собственный промышленник и помещик. Долой империалистическую войну! Да здравствует нерушимое единство трудящихся всего мира!»
На другой день смущенный вахмистр доложил Лист- ницкому о том, что среди солдат кто-то распространяет листовки антивоенного содержания. Созвонившись по телефону с командиром полка, Листницкий сообщил о случившемся. Командир приказал провести обыск. Но обыск не дал никаких результатов. Листницкий видел изменения в казаках, их моральную неустойчивость. Казаки — народ активный, а тут в течение двух лет им приходится топтаться на месте в бесплодных попытках наступления. «Даже песни — и те были новые, рожденные войной, окрашенные черной безотказностью». Бежав с фронта. Бунчук остановился у своего товарища Бориса Ивановича. Тот помог Бунчуку достать поддельные документы на чужое имя, изменить внешность. После этого Бунчук отправился на станцию.
Сотня, в которой были машинист Иван Алексеевич и Валет, работавшие до этого у Мохова, получила приказ идти в наступление. Иван Алексеевич и Валет помнили то, чему их учил Штокман, вспоминали о нем чаще, чем о родном отце. Немцы употребили на этой территории удушливые газы, и казаки то и дело натыкались на трупы, застывшие в страшных позах. Зайдя в землянку, Валет натолкнулся на немца, взял его в плен, но потом отпустил: «Я рабочий. За что я тебя буду убивать? Беги!» Немец и русский чутьем поняли, что принадлежат к одной и той же партии. Казаки пошли в атаку, после которой не досчитались половины людей. Силы казаков были на исходе, но они все получали и получали приказы о наступлении. В конце концов один казак сошел с ума и прямо на поле боя запел песню: «Не песня, а волчий нарастающий вой рвался из его оскаленного рта. На острых клыковатых зубах переливалась перламутром пена».
12-й казачий полк, в котором служил Григорий Мелехов, ночевал в землянках. Григорий, не в силах больше выносить тесноты и смрада, вышел на свежий воздух и лег на холме. Глядя на звезды, он вспоминал Аксинью, жадные, опустошающие ласки Натальи, словно старавшейся вознаградить за свою прежнюю девичью холодность. На хуторе все относились к Григорию с почтением, восхищением; это постепенно «вытравило из сознания Мелехова семена той правды, которую посеял в нем Гаранжа». Пришел с фронта Григорий одним человеком, а ушел другим. «Свое, казачье, всосанное с материнским молоком, кохаемое на протяжении всей жизни, взяло верх над большой человеческой правдой». Григорий вспоминал разные эпизоды своей службы: то, как он брал «языка», самовольно увлек сотню в атаку, вместе со взводом казаков отбил казачью батарею, захваченную австрийцами, и т.д. Вспомнил Григорий, и как спас жизнь Степану Астахову: вывез раненного соседа с поля боя. Позже Степан признался Мелехову, что во время сражения три раза стрелял ему в спину, но так и не попал. Разошлись они по-прежнему непримиренные: «Ты меня от смерти отвел... Спасибо... А за Аксинью не могу простить. Душа не налегает... Ты меня не неволь, Григорий...»
На войне сердце Григория огрубело, очерствело, «не впитало жалости». «С холодным презрением играл он с чужой и своей жизнью; оттого прослыл храбрым — четыре Георгиевских креста и четыре медали выслужил». Но Григорий знал, что «больше ему не засмеяться, как прежде знал, что трудно ему, целуя, ребенка, открыто глянуть в ясные глаза; знал Григорий, какой ценой заплатил за полный бант крестов».
Чубатый все время жил в одной землянке с Григорием и относился к нему «с тем уважением, какое сильный зверь испытывает к столь же сильному». Мелехов как-то высказал Чубатому суть гаранжевского учения, но тот отнесся к нему неодобрительно. Чубатый считал, что казакам нужен твердый царь, с мужиками же им не по дороге: «Мужики землю норовят оттягать, рабочий жалование себе прибавить, — а нам чего дадут? Земли у нас — ого!.. Коль, не дай бог, прогонят царя, то и до нас доберутся». Перед очередной атакой Григорий, не понятно почему, нервничал, пытался перебороть в себе чувство боязни. В сражении он получил ранение в руку и, движимый страхом, побежал назад. До леса его довел Мишка Кошевой.
Третий год войны заметно сказывался на хозяйстве хутора Татарского. «Те дворы, где не осталось казаков, щерились раскрытыми сараями, обветшалыми базами, постепенное разрушение оставляло на них свои неприглядные следы». Только у Пантелея Прокофьевича баз выглядел исправно, целостно. Но и то не во всем.
В начале осени прошлого года Наталья родила двойню. «Ухитрилась угодить свекрам, родив мальчика и девочку». Все свое свободное время она отдавала детям: мыла их, стирала, вязала, штопала. От Григория и Петра письма приходили нечасто. «Дороги братьев растекались врозь: гнула Григория война, всасывала с лица румянец, а Петро быстро и гладко шел в гору, получил степень вахмистра... Сама жизнь улыбалась Петру, а война радовала, потому что открывала перспективы необыкновенные: ему ли, простому казаку, с мальства крутившему хвосты быкам, было думать об офицерстве и иной сладкой жизни?» Дарья же Мелехова вела жизнь вольную, в эту осень наверстывала за всю голодную безмужнюю жизнь. До Петра дошли слухи, что во время побывки Степан Астахов жил с Дарьей. «Вновь в калмыцкий узелок завязалась злоба меж Петром и Степаном». Полегчало Петру после того, как Степан не вернулся с очередного задания, но все же решил: «Пойду в отпуск — кровь из Дашки выну!» Но когда она приехала к нему на свидание, обрадовался ей и забыл. В ноябре от Григория пришло письмо. Он опять был ранен. Его направляли в свой округ, в станицу Каменскую на излечение.
С фронта вернулся Митька Коршунов. «Почти ничего не осталось в этом здоровенном черноусом казачине от того тонкого, стройного Митьки, которого три года назад провожали на службу. Он значительно вырос, раздался в плечах, ссутулился, выглядел старше своих лет. Одни глаза были те же — волнующие и беспокойные...» «Жил Митька птичьей, бездумной жизнью: жив нынче — хорошо, а назавтра — само дело укажет». Митька был два раза судим: за изнасилование и за грабеж. Хотя Коршунов и был на последнем счету в полке, но казаки любили его за веселый улыбчивый нрав, за похабные песни, за товарищество и простоту.
Жизнь часто заигрывала с Сергеем Платоновичем Моховым, а «иногда висела на нем, как камень на шее утопленника». Но в конце концов он сколотил шестьдесят тысяч и Положил деньги в банк. После известия о свержении самодержавия на душе Мохова стало «сумеречно и гадко». Ходили слухи о революции, о том, что казаков лишат земли. Мохов получил письмо от дочери, и ему захотелось плакать: Лиза была ему чужой. «Боже мой! Как меняется все!.. До старости остался дураком, верил в какую-то хорошую в будущем жизнь, а на самом деле одинок, как часовня... Не чисто наживал, жулил, жался, а теперь вот революция, и завтра мои холуи могут вытряхнуть меня из дома...» Мохов разговаривал с Евгением Листницким, и тот сказал, что армия, разлагаемая большевиками, гниет. Большевики же в основном — разнузданные, безнравственные субъекты. Их не интересует сущность большевистского учения, а лишь возможность пограбить, захватить власть в свои руки.
Вскоре случилось отречение императора от престола. Власть перешла Временному комитету Государственной думы. Войска дали присягу Временному Правительству. Казаки были уверены, что теперь войне конец, но вскоре был получен приказ о возвращении на фронт. По рядам казаков прошел ропот возмущения. Было понятно, что дальше так продолжаться не может: кто-нибудь первым покинет фронт, и все уйдут за ним. Дезертирство приняло массовые размеры.
Евгений Листницкий после отпуска получил назначение в 14-й Донской казачий полк. Полк пришелся по сердцу Евгению: все офицеры были монархистами, казаки не разбирались в происходящих событиях. Через два месяца полк был переброшен в Петроград для охраны правительственных учреждений. Листницкий не мог принять революции, решил положить свою жизнь за старый строй. Под сотню Листницкого отвели пустовавшее торговое помещение. Осматривая его, Листницкий обнаружил на стене рисунок — оскаленную собачью голову и метлу — эмблему опричнины. Ему становится грустно оттого, что так встречают казаков.
Верховным главнокомандующим армии был назначен генерал Корнилов. Это был человек с железным характером и твердой волей; офицеры верили, что он сможет вывести страну из тупика, в который ее завело временное правительство во главе с Керенским. Листницкий и другие офицеры решили проводить разъяснительную работу среди казаков, чтобы увлечь их за собой, убедить в необходимости поддержки Карнилова. Уже многие казаки попали под влияние большевиков, а потому эту работу надо было проводить в срочном порядке. Но вечером офицер Атарщиков выразил Листницкому свои сомнения по этому поводу: «Я до чертиков люблю Дон, весь этот старый, веками складывающийся уклад казачьей жизни. Люблю казаков своих, казачек — все люблю! От запаха степного полынка мне хочется плакать... А вот теперь думаю: надо ли это казакам? Не околпачиваем ли мы их? Почему они так стихийно отходят от нас? Революция словно разделила нас на овец и козлищ, наши интересы как будто расходятся».
В сотне Листницкого был казак Иван Лагутин, поддерживающий большевистское учение. Он сказал Листницкому, что крестьяне живут очень плохо, а потому надо наделить всех равным количеством земли. В это время какой-то большевик кинул в казаков камнем, и Листницкий, ослепленный ненавистью, приказал убить его. Лагутин плакал, просил смилостивиться над человеком, но его никто не слушал. Листницкий встретился со своим давним знакомым, есаулом Калмыковым, и тот сказал, что близится правительственный переворот, в результате которого Корнилов сметет Керенского и станет у власти. Разгорится борьба Корнилова и большевиков, вот почему сейчас у Зимнего дворца так много военных.
Между Корниловым и Керенским начинается борьба за власть, основная тяжесть которой падает на солдат. Большевики набирают власть и стягивают к себе все больше народа. На фронте бойцы отказывались воевать. Дезертирство с фронта стало массовым. Корнилов обратился с воззванием к бойцам. В нем он критиковал Временное Правительство и призывал к военному перевороту. Солдаты потеряли прежние ориентиры. Не знали, чью линию принять.
Корнилов стягивал войска к Петрограду, он решил «спасти» Россию. Казачья особая сотня, в которой был Иван Алексеевич, получила приказ выступать в Петроград для подавления начинающихся беспорядков. В голове казаков все перепуталось, они не знали, кому верить: Керенскому или Корнилову; было только понятно, что идет борьба за власть. Иван Алексевич понял, что казакам не по пути ни с Керенским, ни с Корниловым; он решил всячески противодействовать дальнейшему продвижению сотни на Петроград. Иван Алексеевич поговорил с казаками, и на следующий день сотня без единого офицера сгрузилась с поезда; казаки решили вернуться на фронт.
Бунчук тайно приходит в свою сотню и агитирует солдат в поддержку большевиков. Он разъяснил казакам положение в стране, говорил, что ни Керенскому, ни Корнилову нет дела , до народа, будущее — за большевиками. На следующий день казаки собрались на митинг, сторонники Корнилова на нем не пользовались особым успехом. Наэлектризованная атмосфера сгущалась. Узнав, что офицеры хотят ехать за подмогой, Бунчук с казаками арестовал их. Бунчук застрелил своего ярого врага, офицера Калмыкова, объяснив это своему трясущемуся товарищу так: «Они нас или мы их!.. Середки нету. На кровь — кровью. Кто кого... Злым будь!»
Корнилову стало ясно, что дело вооруженного переворота погибло. Момент был упущен, а войска до сих пор не удавалось стянуть к Петрограду: «То, что казалось так легко осуществимо, встречало тысячи препятствий». Листницкий в последних числах октября рано утром получил приказание от командира полка — с сотней в пешем строю явиться на Дворцовую площадь и в случае надобности подавить выступление большевиков. Казаки постояли на площади до вечера, все офицеры же были в Зимнем. Казаки поняли, что им здесь делать нечего. Чуть позже к ним подошли матросы и предложили покинуть площадь, пообещав казакам полную безопасность. Офицер Атарщиков скачет за казаками: хочет уйти с ними, но кто-то из офицеров стреляет ему в спину. Было получено официальное сообщение о свержении Временного правительства и переходе власти в руки рабочих и крестьян.
Фронт рушился. Если в октябре солдаты уходили разрозненными, неорганизованными кучками, то в конце ноября с позиций снимались роты, полки. Казаки стали возвращаться домой и остановить их было невозможно. Через Украину двигались эшелоны 12-го полка на Дон. Неподалеку от Знаменки их пытались разоружить красногвардейцы. Но Кошевой и еще пятеро казаков добились разрешения проехать с оружием. «Своих буржуев и генералов будем бить! Каледину хвост ломать!» Эшелоны пропустили.
Часть пятая
Глубокой осенью 1917 года стали возвращаться с фронта казаки. Хутор Татарский принимал возвращающихся с фронта казаков. Вернулись Христоня, Аникушка, Иван Томилин, Мартин Шамиль, Иван Алексеевич, Митька Коршунов, Николай Кошевой, Петро Мелехов и другие. Григорий Мелехов принял сторону большевиков и остался в Каменской. Про Григория на хуторе мало говорили, — «не хотели говорить, зная, что разбились у него с хуторными пути, а сойдутся ли вновь — не видно». Курени, куда вернулись казаки, полнились радостью. «Радость эта резче, безжалостней подчеркивала глухую прижившуюся тоску тех, кто навсегда потерял родных и близких». Билась головой о землю жена Прохора Шамиля: не стало у ней мужа, у детей — отца, у куреня — хозяина.














В конце зимы под Новочеркасском уже завязывались зачатки гражданской войны, но в верховьях Дона еще жили тихо. «Вернувшиеся с фронта казаки отдыхали возле жен, отъедались, не чуяли, что у порогов куреней караулят их горшие беды и тяготы, чем те, которые приходилось переносить на прежней войне». После Октябрьского переворота Григорий Мелехов получил назначение на должность командира сотни. В это время произошел переворот в его настроениях, большую роль в этом сыграл сотник Ефим Изварин. Изварин считал, что у казаков — свой путь, им не нужны ни монархисты, ни большевики; нужно избавиться ото всех «опекунов». Смутно было на душе у Григория: «Ничего я не понимаю... Мне трудно в этом разобраться... Блукаю я, как в метель в степи...» На это Изварин ему отвечал: « Ты этим не отделаешься! Жизнь заставит разобраться, и не только заставит, но силком толкнет тебя на какую-нибудь сторону». Потом Григорий встретился с казаком-большевиком Федором Подтелковым, и вновь перевесила в его душе новая правда. Подтелков говорил, что если казаки пойдут своим путем, ничего хорошего не получится: у власти встанут атаманы и вновь будут над ними измываться. Бороться же нужно за то, чтобы власть была народной, выборной.
Новочеркасск стал центром притяжения для всех бежавших от большевистской революции. 2 ноября в Новочеркасск прибыл генерал Алексеев. Переговорив с Калединым, он принялся за организацию добровольческих отрядов. В последних числах ноября прибыли генералы Деникин, Лукомский, Марков, Эрдели. К этому времени отряды Алексеева уже насчитывали более тысячи штыков. 6 декабря в Новочеркасске появился Корнилов, переодетым добравшийся до донских границ.
Примерно в это время Илья Бунчук прибыл в Ростов и встретился с товарищем Абромсоном. От него он получил задание: организовать пулеметную команду из преданных делу революции рабочих. Рабочих было шестнадцать. Среди них — одна девушка по имени Анна Погудко. Ее направил к Бунчуку товарищ Абромсон. Она вникала во все тонкости с особой любознательностью. Бунчук нашел ее очень хорошенькой. Он часто разговаривал с ней. Анна вникала во все подробности дела; между ней и Бунчуком было нечто большее, чем обычная симпатия.
25 ноября под Ростов были стянуты из Новочеркасска войска Каледина. Началось наступление. Для обучаемых Бунчуком рабочих это был первый бой. Они стреляли правильно, как на учении. Бои под Ростовом шли шесть дней. Бунчук в это время заболел. Он из последних сил держался, но начал терять сознание, и все поняли, что он болен тифом.
Три недели Бунчук пробыл в беспамятстве, и все это время за ним ухаживала Анна; болезнь его сблизила их. Потом Анна уехала в Луганск на агитационную работу. Когда Анна вернулась в Ростов, Бунчук стал жить вместе с ней и ее семьей. Бунчуку поручили в месте с командой красногвардейцев расстреливать за городом врагов революции.
За неделю работы Бунчук высох, почернел, ходил пьяной походкой. Анна видела, что долго он не продержится — сойдет с ума, просила оставить эту работу. Но Бунчук стоял на своем: «Истреблять человеческую пакость — грязное дело. Всем хочется ходить в цветущем саду, но ведь — черт их побери! — прежде, чем садить цветики и деревца, надо грязь очистить! Удобрить надо!.. Сколько я расстрелял этих гадов... клещей...» Во время одного из боев красногвардейцы уже были готовы к отступлению, но тут Анна вскочила и побежала вперед, увлекая за собой остальных. Ее убили. После случившегося Бунчук жил, как в тифозном бреду, он совершенно ушел из действительности, делал все автоматически. В северные округа собиралась выходить экспедиция во главе с Подтелковым и Кривошлыковым. Бунчук тоже пошел с ними в качестве агитатора.
Хуторные казаки, узнав о том, войска большевиков стоят совсем недалеко от их хутора, решили поехать на съезд фронтовиков в Каменскую. На съезде казаки встретили Григория. Съезд фронтового казачества заявил о переходе власти в руки Военно-революционного комитета, председателем его был выбран Подтелков. Казаки послали своих делегатов на Всероссийский съезд Советов в Петроград. В Смольном их принял Ленин.
На другой день после съезда в Каменской в станицу прибыл, по приказу Каледина, 10-й Донской казачий полк — арестовать всех участников съезда и обезоружить наиболее революционные казачьи части. На станции в это время был митинг. Часть полка примкнула к митингу, и, как следствие усиленной агитации большевиков, в полку началось брожение. Казаки отказались исполнять приказ об аресте. После съезда в Новочеркасск для переговоров была направлена делегация представителей военно-революционного комитета во главе с Подтелковым, но они были заранее уверены, что эта поездка ничего не принесет. От правительства требовали сложить полномочия в пользу Военно-революционного комитета, не дожидаясь перевыборов. Ответ Каледина был заготовлен заранее: приказ о наступлении. Устный ответ генерала заключался в том, что правительство обсудит это предложение и даст ответ в десять утра на следующий день. Таким образом правительство выигрывало время.
На переговорах Подтелков и Кривошлыков объявили о том, что в Донской области введено казачье самоуправление: отныне казаки больше никому не будут подчиняться. Донское правительство не могло с этим согласиться и направило вооруженный отряд Чернецова в станицу Каменскую. Бой с отрядом Чернецова начался в шестом часу утра. Спустя некоторое время правительственные части стали отступать. Григорий был ранен в этом бою. Раскаленный комочек свинца прожег мясную ткань в ноге выше колена, боль усугублялась тем, что пуля не вышла. Подъехав к своим, Григорий узнал, что в плен взяты сорок человек. И сам Чернецов тоже попал в плен. Среди красных офицеров возник спор, что делать с пленными офицерами. Подтелков настоял на том, чтобы их немедленно расстрелять всех без исключения. Григорий и другие офицеры были против, хотели сохранить пленным жизнь, но их не послушали. Григорий видел жестокую расправу над пленными, с этого момента он перестал с уважением относиться к Подтелкову.
Неделю Григорий провалялся в походном лазарете. Подлечив ногу, решил ехать домой. Григорий уже не знал, как относиться к большевикам: он не мог ни простить, ни забыть гибель Чернецова и бессудный расстрел пленных офицеров. Григорий устал от войны, ему хотелось «отвернуться от всего бурлившего ненавистью, враждебного и непонятного мира. Там, позади, все было туманно противоречиво». Григория тянуло к полузабытой прежней жизни: хотелось убирать скотину, метать сено, дышать увядшим запахом донника. Кровь кинулась Григорию в голову, когда он увидел свой курень. Наталья очень сильно изменилась: «расцвела и похорошела она диковинно». Дети — Мишатка и Полюшка — не признали отца, сказали, что это чужой казак.. Все смеялись. Дома он узнал о том, что генерал Каледин в Новочеркасске покончил с собой.
Казаки были в растерянности, из всего правительства они доверяли только Каледину. Власть перешла к генералу Назарову. Назаров тут же созвал Круг и, заручившись его поддержкой, объявил мобилизацию от восемнадцати до пятидесяти лет. Мишка Кошевой, узнав от Валета о мобилизации, решил бежать из хутора. У Ивана Алексеевича собрался совет. Пригласили Григория. Он не торопился с решением. На горячность Валета ответил так: «Ты не сепети! Твое дело другое: снялся да пошел. А у меня вон баба да двое ребятишек. Я нанюхался пороху не с твое». Между Валетом и Григорием завязалась ссора. Остальные неодобрительно слушали Григория, но не вмешивались. Дело кончилось тем, что Валет и Мишка собрались в путь. Остальные решили подумать. Когда они вышли от Ивана Алексеевича, весь хутор собрался на площади. Незнакомый офицер призывал собравшихся к выступлению против красноармейцев. Хуторяне прислушивались к нему. В соседних хуторах, занятых красноармейцами, царили грабежи, разбои, беспорядки. Хуторяне стремились защитить свои дома, женщин и детей. С диковинной быстротой тут же был избран атаманом Мирон Григорьевич Коршунов. Командиром выбрали Петра Мелехова. Наутро сотня из сорока человек направилась в сторону станицы Каргинской.
Генерал Корнилов принял решение идти на Кубань, по пути увлекая кубанское казачество, дробя те малочисленные, неорганизованные красногвардейские отряды, которые попытаются воспрепятствовать этому движению. Отряд красногвардейцев расположился под хутором Сетраковом. В отряде было много уголовных элементов, и красногвардейцы, разложившиеся под их влиянием, бесчинствовали по дороге. Несмотря на запрещение командного состава, они вошли в хутор, начали резать овец, открыли беспричинную пальбу по площади, на краю хутора изнасиловали двух казачек. Возмущенные казаки тем временем сколачивали отряды и стягивались к хутору Сетракову. В результате отряд красногвардейцев был разгромлен дотла, более двухсот человек изрублено, около пятисот взято в плен. Станицы и хутора гудели. Свергали Советы и наспех выбирали атаманов. В середине апреля верховые станицы Донецкого округа откололись. Был образован свой круг, названный Верхне-Донским. Окружным центром избрана станица Вешенская, атаманом назначен Захар Акимович Алферов.
До пасхи о войне не было ничего слышно, в страстную субботу в хутор Татарский прискакал нарочный с приказом о выступлении. Пришли вести о приближении Подтел кова с Красногвардией. Сто восемь казаков выехало с хутора Татарского, Григорий Мелехов ехал в заднем ряду. Около станицы Каргинской казаки наткнулись на трупы изрубленных красногвардейцев. К тому времени обстоятельства для донского Советского правительства складывались явно угрожающим образом. С Украины надвигались немецкие оккупационные войска, низовые станицы и округа были сплошь захлестнуты контрреволюционным мятежом. Экспедиция шла в глубь Донецкого округа, население встречало красногвардейцев с явным недоброжелательством и настороженностью, как только отряд входил в хутор, все прятались. Подтелков понял, что их экспедиция опоздала: их опередила контрреволюционная волна.
К Подтелкову приезжали делегаты от войска Донского. Требовали сложить оружие и сдаться. Многие казаки из красноармейцев перешли на сторону войска, чтобы не проливать братскую кровь. Осталось всего сто двадцать восемь человек. И Подтелков принял решение разоружаться. Подтелков надеялся при этом на благополучный исход. Но казаки были настроены жестко. Пленных привели на хутор
Пономарев, заперли в сарае и организовали военно-полевой суд, на котором было принято решение всех пленных - около восьмидесяти человек — расстрелять. Отряд казаков хутора Татарский прибыл в хутор Пономарев на рассвете. Им сказали, что Подтелкова поймали без них, предложили принять участие в исполнении приговора. Из всего хутора на это согласился только Мишка Коршунов. Григорий Мелехов в толпе лицом к лицу столкнулся с Подтелковым. Подтелков упрекнул его в измене. На что Григорий ответил ему: «Под Глубокой бой помнишь? Помнишь, как офицеров стреляли... По твоему приказу стреляли! А? Теперича тебе отыгрывается! Ну, не тужи! Не одному тебе чужие шкуры дубить. Отходился ты, председатель Донского совнаркома! Ты, поганка, казаков жидам продал!»
Мишка Кошевой и Валет только на вторую ночь вышли из Каргинской. Шли до зари. Близился хутор Нижне-Яблонский. И тут-то, в трех верстах от хутора, догнали их казаки. Кинулись было Валет с Мишкой в сторону, но трава низка, месяц светил... Попались. Валета застрелили на месте, а Мишку пожалели — решили «вылечить». «Парень ты молодой. Заблудился трошки, ну, да это не беда. Вылечим». Через несколько дней Кошевого публично выпороли розгами на площади, а потом отправили на фронт. Валета через двое суток прибрали двое яблоновских казаков: вырыли неглубокую могилу.
«Через полмесяца маленький холмик зарос подорожником и молодой полынью, заколосился на нем овсюг, запахло чабрецом, малачаем и медведянкой. Вскоре приехал с ближнего хутора какой-то старик, вырыл в головах могилы ямку, поставил часовню. «Под треугольным навесом ее в темноте теплился скорбный лик божьей матери, внизу на карнизе навеса мохнатилась черная вязь славянского письма:
В годину смуты и разврата
Не осудите, братья, брата.
Старик уехал, а в степи осталась часовня горюнить глаза прохожих и проезжающих извечно унылым видом, будить в сердцах невнятную тоску.
И еще — в мае бились возле часовни стрепета, выбили в голубом полынке точок, примяли возле зеленый разлив зреющего пырея; бились за самку, за право на жизнь, на любовь, на размножение. А спустя немного тут же возле часовни, под кочкой, под лохматым покровом старюки-полыни, положила самка стрепета девять дымчато-синих крапленых яиц и села на них, грея их теплом своего тела, защищая глянцево оперенным крылом».
КНИГА ТРЕТЬЯ
Часть шестая
На 28 апреля 1918 года в Новочеркасске был назначен сбор членов временного донского правительства и делегатов от станиц и войсковых частей. На станичном сборе в числе остальных делегатов на Круг избрали и Пантелея Прокофьевича. Ясно намечалось одно: должны были выбрать атамана. Назывались популярные имена казачьих генералов, обсуждались кандидатуры. Черкасня, низовцы горой стояли за Краснова. Старикам по душе был генерал — георгиевский кавалер, многие служили с ним в японскую войну. 3 мая на вечернем заседании сто семью голосами против тридцати при десяти воздержавшихся войсковым атаманом был избран генерал-майор Краснов. 5 мая Круг был распущен. Пантелей Прокофьевич ехал из донской столицы глубоко взволнованный, уверенный, что теперь вскоре разобью!' большевиков и сыны вернутся к хозяйству.
Уже четверо суток сотня татарских казаков под командой Петра Мелехова шла через хутора и станицы на север Усть-Медведицкого округа. Григорий командовал взводом, в котором были почти все казаки с нижнего конца хутора: Христоня, Аникушка, Федот Бодовсков, Мартин Шамиль, Прохор Зыков. Вторым взводом командовал Николай Кошевой, четвертым — Митька Коршунов. Где-то правее их, не принимая боя, отступали к линии железной дороги красные. Через день был получен приказ о разделении: Петро увел половину сотни назад, в Вешенскую, оставшийся молодняк под командой Григория двинулся дальше.
Перед расставанием Петро вызвал брата на серьезный разговор: «Время, Гришатка, такое, что, может, и не свидимся... ты гляди, как народ разделили, гады! Будто с плугом проехались: один — в одну сторону, другой — в другую. Чертова жизня, и время страшное. Один другого уж не угадывает... Вот ты — брат мне родной, а я тебя не пойму, ей- богу! Чую, что ты уходишь как-то от меня... Мутишься ты... Боюсь, переметнешься ты к красным... Ты, Гришатка, до се себя не нашел». Петро же твердо стоял на ногах, был уверен, что «на свою борозду попал». Обоим братьям было ясно, что «стежки, прежде сплетавшие их, поросли непро- лазью пережитого, к сердцу не пройти».
Этапным порядком гнали Кошевого Михаила из Вешен- ской на фронт. Дошел он до Федосеевской станицы, там его станичный атаман задержал на день и под конвоем отправил обратно в Вешенскую. Оказалось, Мишкина мать, ползая на коленях, упросила стариков, и те написали от общества приговор с просьбой Михаила Кошевого, как единственного кормильца в семье, назначить в отарщики. Неделю отдыхал Мишка, целые дни проводя в седле. Жизнь на отводе, вдали от людей ему даже нравилась. Но к концу недели, когда он уже освоился в новом положении, проснулся невнятный страх. «Там люди свою и чужую жизнь решают, а я тут кобылок пасу. Как же так? Уходить надо, а то засосет...», — трезвея, думал он.
Во время ледяного перехода Листницкий был ранен дважды. Обе раны были незначительны. И они вновь возвращался в строй. Но в мае Листницкий почувствовал недомогание, выхлопотал себе двухнедельный отпуск. Вместе с ним уходил в отпуск его товарищ по взводу ротмистр Горчаков. Горчаков предложил пожить у него: «Детей у меня нет, а жена будет рада видеть тебя. Она ведь знакома с тобой но моим письмам». Жена Горчакова, Ольга Николаевна, показалась Листницкому, два месяца не видевшему женщин, за исключением измызганных медсестер, казалась преувеличенно красивой. И потянулись дни, сладостные и тоскливые. Это не было простым физическим желанием: Евгений чувствовал, что стоит на грани подлинного, большого чувства.
Вскоре Горчаков и Листницкий покинули Новочеркасск. В июне Добровольческая армия уже втянулась в бои. В первом же бою ротмистру Горчакову осколком трехдюймового снаряда разворотило внутренности и, умирая, он попросил Листницкого жениться на Ольге. Через два дня Горчаков умер. Спустя еще один день Листницкого отправили в Тихорецкую с тяжелым ранением руки и бедра. В Тихорецкой ему ампутировали раздробленную руку, извлекли из бедра осколок кости. Две недели лежал, терзаемый отчаянием, болью, скукой. Потом перевезли в Новочеркасск. Изредка приходила Ольга Николаевна. Траур усугублял невыплаканную тоску ее опустошенных глаз. Выписавшись из лазарета, Листницкий пришел к Ольге с предложением о женитьбе. Ольга согласилась на брак с Евгением. Он известил отца подробным письмом о том, что женился и едет с женой в Ягодное. До отъезда Евгений думал об Аксинье нехотя, урывками. Одно время подумал: «Не буду порывать с ней отношений. Она согласится». Но чувство порядочности взяло верх, — решил по приезде поговорить и, если представится возможность, расстаться.
Старый пан встретил молодых за версту от имения. Евгений улыбался, глядя на отца, Ольгу, дорогу, устланную колосьями. Дворовые вышли встречать молодых. Евгений ждал, что лицо Аксиньи будет отмечено глубоким волнением, но оно поразило его тем, что было сдержанно веселым, улыбающимся. Спустя несколько дней Евгений поговорил с Аксиньей. Попросил ее уехать из имения, она не возражала, лишь попросила разрешения доработать до конца месяца.
Служил Кошевой исправно. Видно, слух о его усердии дошел до станичного атамана, и в первых числах августа смотритель получил приказ откомандировать Кошевого в распоряжение столичного правления. Мишка собрался в два счета, сдал казенную экипировку, в тот же вечер выехал домой. На гребне догнал подводу, ехавшую в направлении Вешенской. На дрожках полулежал Астахов Степан, которого все давно считали убитым на фронте. Степан узнал Мишку и рассказал, что был ранен, попал в плен и жил там несколько лет. Приезд Степана Астахова взволновал весь хутор. Везде только об этом и говорили. Степан остановился у Аникушкиной жены, и пока хозяйка собирала ему вечерять, пошел к своему дому, долго оглядывал полуразрушенное хозяйство. Вечером же к нему наведались казаки — посмотреть и порасспросить о жизни в плену. Наутро, Степан еще спал в горнице, вошел Пантелей Прокофьевич. Пригласил к себе. Из разговоров выяснилось, что Степан будет по окончании службы жить на хуторе, дом и хозяйство восстановит. Мельком упомянул он, что средства имеет, вызвав у Пантелея Прокофьевича тягучие размышления и невольное уважение.
Однажды утром Степан прикатил в Ягодное. Аксинья помертвела, когда увидела его. На его предложение вернуться и жить вместе ответила отказом. Вначале, услышав о возращении мужа, решила уйти к нему после того, как узнала, что Евгению больше не нужна. С этим решением ждала Степана. Но увидала его, — и черная гордость, не позволявшая ей, отверженной, оставаться в Ягодном, встала в ней на дыбы. Вспомнила, что пережила от этого человека и, сама не желая разрыва, в душе ужасаясь тому, что делала, задыхалась в колючих словах: «Нет, не пойду к тебе.
Нет». На другой день Аксинья, получив расчет, собрала пожитки. Попрощалась. И ушла. Ввечеру была на хуторе Татарском. Степан встретил Аксинью у ворот. «Пришла? 
— спросил он, улыбаясь. — Навовсе? Можно надежду иметь, что больше не уйдешь? — Не уйду, — просто ответила Аксинья, со сжавшимся сердцем оглядывая полуразрушенный курень и баз, бурно заросший лебедой и черным бурьяном».
Григорий Мелехов всегда, сталкиваясь с неприятелем - красноармейцами, испытывал чувство ненасытного любопытства к этим русским солдатам, с которыми ему для чего-то нужно было сражаться. Мало-помалу Григорий стал проникаться злобой к большевикам. «Они вторглись в его жизнь врагами, отняли его от земли! Он видел: такое же чувство завладевает и остальными казаками. Всем им казалось, что только по вине большевиков, напиравших на область, идет эта война. И каждый, глядя на неубранные валы пшеницы, на полегший под копытами нескошенный хлеб, черствел сердцем, зверел». Пленных все чаще и чаще убивали, грабеж стал делом само собой разумеющимся: «брали все, начиная с лошадей и бричек, кончая совершенно ненужными, громоздкими вещами».
Грабеж на войне всегда был для казаков важнейшей движущей силой. Григорий знал это и по рассказам стариков о прошлых войнах, и по собственному опыту. Но к нему это как-то не привелось, — он брал лишь съестное да корм коню, смутно опасаясь трогать чужое и с омерзением относясь к грабежам. Сотню он держал жестко. Казаки если и брали, то таясь и в редких случаях. Он не приказывал уничтожать и раздевать пленных. Чрезмерной мягкостью вызвал недовольство среди казаков и полкового отряда. Его потребовали для объяснений в штаб дивизии. Приказали снять с себя командование сотней. Снижение в должности его не огорчило. Он с радостью передал сотню, понимая, что теперь он ответственности за жизни хуторян нести не будет. И все же самолюбие его было уязвлено.
Как-то Григорий со своим взводом остановился в доме, хозяин которого ушел с красными. К Григорию приехали отец и Дарья. Целью Пантелея Прокофьевича было поживиться чужим добром, о чем он и намекнул сыну. Григорий очень рассердился и уехал в твердой уверенности, что пристыдил отца. Пантелей Прокофьевич же, как только казаки уехали, хозяином вошел в чужой дом, забрал почти все вещи и набил ими бричку — не побрезговал даже банным котлом.
Все казаки были утомлены этой затяжной непонятной «игрушечной» войной: «Раньше добро было воевать! Сошлись две армии, цокнулись, разошлись. А теперь начни разбираться в операциях, — сам черт голову сломит. Скука одна, а не война! И вообще — бессмыслица». Недовольство войной достигло своего апогея, казаки отступали, и их уже ничто не могло остановить. Григорий самовольно покинул полк и вернулся в родной курень. Казацкие полки стали обнажать свои позиции — в образовавшиеся прорывы хлынули части Красной армии. Красные продвигались медленно, тщательно щупая разведками лежащие впереди хутора. К главе донского правительства Краснову приезжали представители английских, французских союзных войск, но предложили только материальную помощь. Враждебность, разделившая офицеров и казаков, к осени 1918 года приняла размеры неслыханные: Случаи расправ над офицерами стали делом обычным.
«Лукавый, смекалистый тугодум» Петро давно понял, что ссора с казаком накличет смерть, и с первых же дней старался уничтожить грань, отделявшую его, офицера, от рядового. Внутри же него все переворачивалось: он был против прекращения войны. Почти все татарские казаки вернулись в хутор, самовольно покинув части.
В Татарский вот-вот должны были зайти красные, так что казакам нужно было уходить, ведь они воевали на стороне белых. В ночь, после того, как приехал из Вешенской Петро, в мелеховском курене состоялся семейный совет. Сначала решили: казакам ехать в отступ, а бабам оставаться караулить дом и хозяйство. Потом решили: ехать, так всем — не ехать — никому. С часу на час ожидали прихода красных войск. В хутор вошла сначала разведка из восьми конных, затем Татарский налился скрипом шагов, чужою, окающей речью, собачьим брехом. Пехотный полк, с пулеметами на санях, с обозом и кухнями, перешел Дон и разлился по хутору. Красноармейцы толпой валили вдоль улицы, разбивались на группы, заходили во дворы. У Мелеховых они сразу же застрелили цепного кобеля. Один из красноармейцев, узнав, что Григорий воевал на стороне белых, вел себя вызывающе — нагло, все время норовил уязвить Мелехова. Григорий с трудом, но держал себя в руках: он готов был на любое испытание и унижение, лишь бы сберечь свою жизнь и жизнь родных. Красные переночевали, разбившись по квартирам, и ушли. Назавтра в обед через хутор спешным маршем прошел 6-й Меценский краснознаменный полк, захватив кое у кого из казаков строевых лошадей. Старый Мелехов пошел на хитрость: вбил в хрящи ног своих коней гвозди, и те не могли ходить. В ночь снова загремел от топота хутор. 13-й кавалерийский полк стал в городе на ночлег. В эту ночь у Аникушки гуляли. Красноармейцы просили пригласить соседних казаков. Аникушка пришел за Мелеховыми. Григорию и Петру налили самогонки. Жена Христони шепнула Григорию, что красноармейцы узнали о его офицерстве и хотят его убить. Григорию удалось бежать из хутора, хотя по нему и стреляли, заночевал в копне сена. Что делать дальше, он не знал.
Все Обдонье жило потаенной, придавленной жизнью. Говорили, что не фронт страшен, а чрезвычайные комиссии и трибуналы, организованные красноармейцами по хуторам. Говорили, что они без суда и следствия расстреливают казаков, ранее служивших у белых. Домоклов меч повис и над Петром Мелеховым, а потому он попросил бывшего сослуживца, имевшего большой вес в красных рядах, при случае заступиться за него.
Пантелей Прокофьевич пришел в гости к свату Мирону Григорьевичу Коршунову. То г говорил, что из-за красной власти рухнула вся привычная жизнь, а потому нужно подговорить казаков к восстанию. Пантелей Прокофьевич был в полной растерянности, не знал, как жить дальше. Всю жизнь он работал, наживал хозяйство, а теперь это все пропало зазря. Теперь же все ему опостылело, потеряло свой смысл. Старый Мелехов заболел тифом.
По хутору подворно шли посыльные, оповещали казаков о том, чтобы шли на сход. На сходе объявили, что в округе укоренилась Советская власть. Потому необходимо выбрать правление, исполком, председателя и заместителя ему. И зачитали приказ о сдаче огнестрельного и холодного оружия. Председателем единогласно выбрали Ивана Алексеевича. Товарищем председателя без голосования выбрали Мишку Кошевого.
Григорий, по старой дружбе, откровенно поговорил с Кошевым и высказал свои сомнения. Он считал, что красная власть «поганая», совершенно ничего не дает казакам, кроме разорения. Мишка после этого разговора сказал Ивану Алексеевичу: «Начался с Гришкой разговор... ить мы с ним — корешки, в школе вместе учились, по девкам бегали, он мне — как брат... а вот начал городить, и до того я озлел, ажник сердце распухло. Так под разговор и зарезать можно. В ней, в этой войне, сватов, братов нету». Григорий понял, что казаки совершили большую ошибку, оставив фронт и открыв путь красным. «Одной правды нету в жизни. Видно, кто кого одолеет, тот того и сожрет».
За последнее время в хуторе привыкли к появлению служилых людей из округа. Никого не заинтересовало появление на площади пароконной подводы с зябко скорчившимся рядом с кучером седоком. Человек вошел в ревком без стука, у порога расправил тронутый проседью оклад бороды, баском сказал: «Председателя мне нужно». Иван Алексеевич хотел вскочить, но не смог. Постаревший Штокман смотрел на него из-под нелепого красного верха казачьего треуха. При встрече у Ивана Алексеевича потекли слезы по лицу. Штокман, улыбаясь, говорил, что политотдел Восьмой армии направил его для работы как жившего здесь.
Богатые дома в хуторе Татарском обложили контрибуцией, четырех дедов, которые ее не уплатили, посадили в подвал. Также арестовали нескольких человек, враждебных красной власти, в том числе и Мирона Григорьевича Коршунова, погнали их в Вешенскую на допрос. После допроса их сразу же расстреляли. Иван Алексеевич был полностью согласен с такими действиями: «Донской кулак — опасная и ядовитая гадина! Он возьмет винтовку и будет бить нас. В чем же дело? Уличен в действиях против нас? Готово! Разговор короткий, — к стенке!.. Или они нас, или мы их! Третьего не дано».
Лукинична пришла к Мелеховым и со слезами рассказала, что отец Натальи расстрелян. Она умоляла Петра съездить в Вешки и найти там тело Мирона Григорьевича. Петр изжевал усы и под конец согласился. Выехал он в ночь. Остановился у однополчанина отца, просил его помочь вырыть труп свата. В полночь, захватив лопаты и ручные, для выделки кизяка, носилки, они пошли краем станицы через кладбище к соснам, около которых приводились в исполнение приговоры. Петро узнал по рыжей бороде Мирона Григорьевича. Он вытащил свата за кушак, взвалил туловище на носилки. Чуть посерел восход, Петро был уже в хуторе.
Иван Алексеевич собрал в Татарском сход. Штокман укорял казаков за то, что они не доверяют советской власти, сказал, за что расстреляли их хуторян. Должны были расстрелять и Пантелея Прокофьевича и Григория, но первый был болен, а второй мобилизован в обывательские подводы, повез патроны до станции Боковой. Речи Штокмана не возымели на казаков ожидаемого действия.
Григория заставили везти снаряды в Боковую, а затем в Чернышевскую. Вернулся он через полторы недели. А за два дня до его приезда арестовали отца. Пантелей Прокофьевич только начал ходить после тифа. Милиционер увел его, дав на сборы десять минут. Посадили его — перед отправкой в Вешенскую — в моховский подвал. «Кроме него, в подвале, густо пропахшем анисовыми яблоками, сидели еще девять стариков и один почетный судья. [Петро сообщил эту новость Григорию и посоветовал: «Ты, браток, поворачивай оглобли. У нас ить семерых прислонили к стенке, слыхал? Как бы отцу такая линия не вышла. Про тебя и гутарить нечего». Посидел Григорий в кухне с полчаса, а потом, оседлав коня, в ночь ускакал в Рыбный. Дальний родственник Мелеховых, радушный казак, спрятал Григория в прикладке кизяков. Там он и прожил двое суток, выползая из своего логова только по ночам.
Мишка Кошевой приехал в ревком и удивился, увидев там беспокойство и сутолочь. По слухам, в соседних станицах неспокойно. Ночью там шли бои. Казаки восстали против красной власти, все ее приверженцы бежали с хуторов, многие были убиты. Выстрелы вдруг захлопали совсем рядом. Во дворе ранило красноармейца. На Мишку наступали двое стариков и Антип Брехович, сын одного из расстрелянных казаков. В руках у них были вилы. Мишку пырнули два раза, он упал. Его хотели добить насмерть, но тут послышались урезонивающие голоса. Очнулся Мишка вечером. Зубья вошли в тело неглубоко, но разрывы болели, на них комками запеклась кровь. Мишка пошел скотиньей стежкой вдоль Дона. Холод загнал его в чьи-то ворота. Залез в сарай, оказалось, это сарай Степана Астахова. Степан увидел Мишку, разрешил ему переночевать у себя, а потом идти. Побыв у Степана в сарае, Мишка решился на риск и пошел домой. Мать со слезами умоляла его уходить скорее, чтобы не попасться казакам, они уже его искали. Мать посадила Мишку на лошадь, перекрестила. Мишка не представлял, где свои. Но тронулся в сторону Усть-Медведицы.
Хозяин вбежал в кизячник и закричал Григорию, что в станицах восстание. Григорий не мог скрыть радости. Он вылез из своей норы. С жадностью съел остатки завтрака, вместе с хозяином вышел на улицу. Из сарая Григорий вывел своего застоявшегося коня, разрыл в кизяках седло и вылетел из ворот как бешеный. Пошел! Спаси Христос! — успел крикнуть подходившему к воротам хозяину.
Восстание разлилось очень широко, поднялось большое количество станиц и хуторов. Вешенская, как окружная станица, стала центром восстания. В Татарском до приезда Григория уже сформировались сотни две казаков. Многие чувствовали безнадежность создавшегося положения. Некоторые особо осторожные казаки не хотели брать оружия, но их заставили силой.
Пришло известие, что еланцы отступают под натиском красных, и сотни под предводительством Петра Мелехова пошли им на помощь. Григорий с полусотней неожиданно напал на красных с тылу, и те смешались. Между тем на бугре подошла развязка боя. Красные напали на коноводов, кони разбежались, и у казаков был отрезан путь к спасению. Одиннадцать казаков, в том числе и Петро, попрыгали в яр и там затаились. Мишка Кошевой предложил казакам сдаться, пообещав потом отпустить их. Казаки поверили и вылезли из яра; Петро же понимал, что это обман. Он вышел из яра последним: «в нем, как ребенок под сердцем женщины, властно ворохнулась жизнь». Мишка выстрелил. «Петро не слышал выстрела, падая навзничь, как от сильного толчка». Десять казаков, попавшие с ним в плен, тоже погибли. Григорий распорядился посылать за убитыми подводы. Тело Петра казаки привезли в родной курень, обезумевшая Ильинична упала на руки мужа, Дарья ползала на четвереньках. Григорию «вспомнилось, как вместе с Петром в детстве они пасли индюшат в степи, и Петро, тогда белоголовый, мастерски подражал индюшиному бормотанию... Тогда Григорий смеялся счастливым смехом, просил еще погутарить по-индюшиному».
Приказом главнокомандующего объединенными повстанческими силами Верхнего Дона Григорий Мелехов назначен был командиром Вешенского полка. Григорий никогда не командовал таким большим количеством людей, испытывал гордость по этому поводу, но вместе с тем его не покидала тревога. Десять сотен казаков повел Григорий на Каргинскую. Предписывал ему штаб во что бы То ни стало разгромить отряд Лихачева и выгнать его из пределов округа, с тем, чтобы поднять все чирские хутора Каргинской и Боковой станиц. И Григорий 7 марта повел казаков. В сумерках налетом взяли Каргинскую. Часть лихачевского отряда с последними тремя орудиями и девятью пулеметами была взята в плен. К отряду Мелехова присоединилось еще несколько боевых сотен. Казаки — как на выбор. Кони - хоть на смотр. Григорий использовал в боях новые стратегии, и это приносило хорошие результаты.
Вестовой Григория Прохор Зыков спросил, как быть с пленными. Григорий приказал расстрелять всех. «Это им за Петра первый платеж», — подумал он, трогая рысью. Из Каргинской Григорий повел на Боковую уже три тысячи сабель. Вдогон ему штаб и окрисполком слали нарочными приказы и распоряжения. Один из членов штаба витиевато просил Григория отменить свой приказ не брать пленных. Григорий и не собирался подчиняться. В тот же день он приказал Прохору расстрелять пленного хопер- ца. Потом он сидел с минуту, вышел во двор, отменил свой приказ и приказал отпустить пленного. В последнее время в нем вступали в конфликт жалость и жестокость. Это неразрешенное противоречие все время саднило его изнутри.
Восстание широко разлилось по донской земле. Красные понимали, что повстанцы могут соединиться с фронтом белых, а потому перебрасывали на подавление восстания свои лучшие войска. Казаки же задыхались от нехватки боевого снаряжения, по хуторам собирали все изделия из меди и свинца и отливали из них пули. Казакам было понятно, что долго оборонять им родные курени не придется, — рано или поздно красная Армия их задавит.
Станица Каргинская стала опорным пунктом для первой повстанческой дивизии. Григорий Мелехов, учитывая стратегическую выгодность позиции под Каргинской, решил ни в коем случае ее не сдавать. Бои под Каргинской шли каждый день с переменным успехом. У Григория созрел план разгрома красных: сначала ложным отступлением заманить в Каргинскую, а затем нанести сокрушительный удар.
После одного великолепно проведенного боя, в котором было порублено сто сорок семь красноармейцев, Григорий запил. За четыре дня беспрерывных гульбищ он заметно обрюзг, ссутулился. Под глазами засинели мешковатые складки. Во взгляде все чаще стал просвечивать огонек бессмысленной жестокости. На пятые сутки Прохор Зыков предложил ему поехать на Лиховидов к одной хорошей бабе, которая умела варить самую лучшую дымку. С ними поехали еще несколько казаков с хутора. В разгар гульбы зашел разговор о том, у казаков снова нет выхода: или соединяться с кадетами или кланяться красноармейцам. Григорию стали предлагать устроить военный переворот против верхнего военного начальства, прибегающего к помощи кадетов и вынужденного считаться с их интересами. Утром Григорию стало ясно, что пьянка в Лиховидове была задумана исключительно с одной целью: подбить Григория на переворот. Одевшись, он пригласил к себе Ермакова и Медведева, приказал им забыть вчерашний разговор. После этого Григорий еще двое суток пил но ближним хуторам. Бабы и потерявшие девичий цвет девки шли через руки Григория, деля с ним короткую любовь. Григорий равнодушно думал о себе: «Все испытал я за отжитое время. Что еще новое покажет мне жизнь? Нету нового. Можно и помереть. Не страшно. Не велик проигрыш». Григорий понимал, что казакам некуда деваться: надо прислоняться либо к белым, либо к красным, в середке же нельзя, — задавят.
В одном из боем под Климовкой Григорий показал храбрость, выступив в поединке с несколькими красноармейцами, все они погибли под ударами его шашки. Но потом с ним неожиданно случился припадок. Он рухнул ничком на снег и забился в рыданиях, просил убить его. На следующий день Григорий, передав командование одному из полковых командиров, в сопровождении Прохора Зыкова поехал в Вешенскую. Узнав, что там посадили в тюрьму баб и стариков — родственников казаков, примкнувших к красноармейцам, Григорий с шашкой кинулся к воротам тюрьмы. Угрожая, потребовал выпустить всех, кто там находится. К воротам тюрьмы в испуге бежал штабной офицер Кудинов. Он приказал Мелехову не самовольничать. На что Григорий обещал открыть фронт. Кудинов преложил ему не ругаться. Григорий попросил отпуск на неделю, чтобы съездить домой.
В хуторе Григорий не застал никого из казаков. Утром он усадил верхом на копя своего подросшего Мишатку, приказал съехать к Дону и напоить, а сам пошел с Натальей проведать деда Гришаку и тещу. Возвращаясь от них, Григорий размышлял о разговоре с дедом Гришакой, о непонятных библейских пророчествах, которые он произносил. Наталья тоже шла молча. В этот приезд она была необычайно сурова с мужем. Видно слух о гульбе Григория дошел и до нее. Вечером в день его приезда она постелила ему в горнице на кровати, сама легла на сундуке, прикрывшись шубой. По дороге домой они молчали, потом Наталья упрекнула его за проступок. Григорий же излил ее свою тоску: «Неправильный у жизни ход, и, может, и я в этом виноватый... Совесть! Какая уж там совесть, когда вся жизня похитнулась... Людей убиваешь... Вот и твой дед Гришака по Библии читал и говорит, что, мол, неверно мы совершили, что не надо было восставать... Трудно мне, через это и шарить, чем бы забыться, водкой ли, бабой ли... Война все из меня вычерпала. Я сам себе страшный стал... В душу ко мне глянь, а там чернота, как в пустом колодезе... Я так об чужую кровь измазался, что уж ни к кому жали не осталось».
Григорий расстегнул шинель, одной полой прикрыл плачущую навзрыд Наталью, обнял ее. Так они и дошли, покрытые одной шинелью, тесно прижавшись. Григорий чувствовал, как пролетает жизнь: «Давно ли Дуняшка была сопливой девчонкой, а зараз уж вот она, хучь ныне замуж. А я сединой побитый, все от меня отходит». Наутро Григорий собирался ехать в степь. Решил поработать дней пять, посеять себе и теще, вспахать десятины две под бахчу и подсолнухи, а потом вызвать из сотни отца, чтобы он доканчивал посев. К нему подошла Дарья. Она удивительно скоро оправилась после смерти Петра. Первое время тосковала, желтела от горя и даже будто состарилась. Но как только дунул вешний ветерок —и тоска Дарьина ушла вместе со стаявшим снегом. Все чаще на губах ее стала появляться затуманенная ожиданием чего-то улыбка... Торжествующая жизнь взяла верх.
После бегства из Татарского Штокман, Кошевой и Иван Алексеевич приехали в станицу Усть-Хоперскую и влились во второй батальон Сердобского полка. Иван Алексеевич, Штокман, Кошевой и несколько сердобцев остановились на одной квартире. По разговору сердобцев Штокман понял, что весь полк «дышит белым духом». Штокман понял всю опасность сложившегося положения, срочно написал подробное сообщение о состоянии полка. Мишка Кошевой повез это сообщение в станицу Усть-Медведицу. На рассвете сердобцы устроили митинг, закололи комиссара. Штокман, не помня себя, вскочил на стол, просил сердобцев образумиться и воевать против белых. Штокмана застрелили, других красноармейцев, в том числе и Ивана Алексеевича, арестовали. Вскоре в станицу вошли две повстанческие сотни под командованием хорунжего Богатырева.
Григорий Мелехов пять суток прожил в Татарском, за это время посеял себе и теще несколько десятин хлеба, а потом, как только из сотни пришел исхудавший с тоски по хозяйству, завшивевший Пантелей Прокофьевич, стал собираться в свою часть, по-прежнему стоящую по Чиру. Перед отъездом он встретил на Дону Аксинью и ласково заговорил с ней. Вернувшись домой, он перенес свой отъезд еще на день. Пантелей Прокофьевич видел его и Аксинью, разговаривавших на пристаньке. Но ничего не решился сказать Григорию. И все это потому, что «теперь Григорий был уже не «Гришкой» — взгальным молодым казаком, а командиром дивизии», которому подчинялись теперь тысячи казаков. И потому он чувствовал себя я в отношении Григория связно, отчужденно. Под вечер Аксинья окликнула из- за плетня Дарью и попросила ее зайти. В горенке Аксинья ухватила руку Дарьи и стала торопливо надевать ей на палец кольцо.
«Вызови мне... вызови Григория вашего». Дарья согласилась выполнить ее просьбу. «Проходя в сенцах мимо Григория, на лету прижавшись к нему грудью, Дарья шепнула: У, злодеюка! Иди уж... Кликала тебя».
Спустя час, после того, как Наталья с детьми уснула, Григорий в наглухо застегнутой шинели вышел с Аксиньей из ворот астаховского база. Они молча постояли в темном проулке и также молча пошли в степь, манившую безмолвием, темнотой, пьяными запахами молодой травы. Откинув полу шинели, Григорий прижимал к себе Аксинью и чувствовал, как дрожит она, как сильными редкими толчками бьется под кофтенкой ее сердце...Все эти годы они, несмотря ни на что, любили друг друга: «А я, Ксюша, все никак тебя от сердца оторвать не могу. Вот уж дети у меня большие, да и сам я наполовину седой сделался, сколько годов промеж нами пропастью легли... А все думается о тебе. Во сне тебя вижу и люблю доныне». Аксинья тоже все эти годы «неотрывно в думах своих была около Григория».
Григорий Мелехов приехал в Каргинскую перед вечером. Утром дивизия пошла в наступление. Верстах в трех от станицы его догнал нарочный, вручил письмо от Кудинова. В нем говорилось о том, что Сердобский полк сдался, разоружен, в плен захвачено много коммунистов с хутора Татарский. Григорий решает ехать в Усть-Хопер, чтобы попытаться выручить своих земляков. «Захватить бы живым Мишку, Ивана Алексеевича... Дознаться, кто Петра убил... и выручить Ивана, Мишку от смерти! Выручить... Кровь легла промеж нас, но ить не чужие ж мы?!»
Толпу пленных гнали под усиленным конвоем из станицы Усть-Хоперской в станицу Вешенскую. Среди пленных был Иван Алексеевич. В хуторах их встречали толпы народа, вооруженные вилами, мотыгами и кольями. Пленных били беспощадно сами жители хуторов, вымещая на них все лишения, которые принесли им красноармейцы. В Татарский их пригнали часов в пять дня. Дарья Мелехова стояла рядом с Аникушкиной женой. Она первая узнала Ивана Алексеевича в проходящей толпе избитых пленных.
Дарья пробилась к конвойным и в нескольких шагах от себя, за мокрым крупом лошади конвоира увидела зачугуневшее от побоев лицо Ивана Алексеевича. Впоследствии Дарья говорила, что не помнила, как в ее руках очутился кавалерийский карабин, кто ей его подсунул. Она схватила сначала за ствол, чтобы ударить Ивана Алексеевича прикладом, но в ладонь ее больно вонзилась мушка, и она перехватила пальцами накладку, а потом повернула винтовку и даже взяла на мушку левую сторону груди Ивана Алексеевича. Она помедлила, спуская курок, и вдруг, неожиданно для самой себя, с силой нажала его. После выстрела, послужившего как бы сигналом, казаки начали избивать пленных, те кинулись врассыпную. Винтовочные выстрелы, перемежаясь с криками, прощелкали сухо и коротко... Григорий опоздал, в хуторе было тихо, безлюдно. Дуняшка рассказала брату о том, что произошло. Этой же ночью Григорий уехал на фронт. В Вешенскую он прибыл рано утром. В штабе планировали отход к Дону. Григорию выдали патроны. Он передал через Прохора записку Аксинье, где просил ее ехать в Вешки, чтобы быть поближе к нему.
Началось отступление повстанческих войск по всему правобережью. Казачьи сотни и мирные жители, покидавшие свои дома, стекались к переправе через Дон. Григорий равнодушно относился ко всему происходящему: «жил, понуро нагнув голову, без улыбки, без радости». Единственное, что привлекало его в этой жизни, любовь к Аксинье. К Дону стекались пехота, конные войска, подводы беженцев. Казаки, покидая свои дома, забирали все до последней мелочи; дороги были перегружены. Возле Дона творилось нечто неописуемое. Беженцы заставили подводами весь берег на протяжении двух верст. Подводы переправить было нереально — их бросали со слезами на глазах. Казаки всю жизнь поднимали хозяйство, выращивали скотину, хлеба, а теперь оказывалось, что все это делалось зря.
Красные по Чиру выжигали целые хутора. На Дону тысяч пятьдесят народа ждали переправы, рассыпавшись по лесу. Повстанческие части и беженцы переправились через Дон за день. Последними переправлялись конные сотни Вешенского полка 1-й дивизии Григория Мелехова. По разработанному заранее плану повстанческие сотни Обдонья должны были переправиться и разместиться каждая против своего хутора. Переправившиеся казаки спешно готовились к позиционным боям: рыли траншеи, устраивали блиндажи и пулеметные гнезда. Вечером было видно, как красноармейцы занимают хутора. Григорий Мелехов уже в сумерках объехал разбросанные вдоль Дона части своей дивизии, ночевать вернулся в Вешенскую. Разводить огни в займище было воспрещено. Не было огней и в Вешенской. Все Задонье тонуло в лиловой мгле. Рано утром на банковском бугре появились первые красные разъезды. Красный фронт могущественной лавой покатывался к Дону. Два дня Вешенская была под усиленным артиллерийским обстрелом. Жители не показывались из погребов и подвалов. Лишь ночью оживали изрытые снарядами улицы станицы. Необычность военной ситуации была в том, что казаки жили вместе с женами: на ветках возле землянок висели выстиранные чулки, бабьи рубахи и юбки.
Аксинья Астахова поселилась в Вешенках у своей двоюродной тетки, жившей на краю станицы. Первый день она искала Григория, но не могла найти. На второй день по улицам и переулкам стреляли пули, рвались снаряды, Аксинья не решилась выйти уа улицу. Вечером в хату вошел Прохор Зыков. Ну, девка, задала ты мне пару! Все ноги прибил, тебя искамши. Он ить какой? Весь в батю, взгальный. Стрельба идет темная, а он — в одну душу: «Найди ее, иначе в гроб вгоню!» Аксинья в минуту собрала узелок, наспех попрощалась с теткой. Двое суток они прожили как во сне, перепутав дни и ночи, забыв об окружающем. На третьи сутки Григорий вышел ну улицу. Прохор привел ему нового, добытого в штабе, коня взамен недавно убитого под Григорием в бою.
Встретившись в окопах с отцом, он узнал, что его семья не переехала из Татарского из-за того, что Наталья заболела тифом и сейчас лежала в бреду. Еще Григорий услышал от отца о том, что в хуторе были пожары. Дом сватов Коршуновых спалили начисто вместе с дедом Гришакой, который отказался уходить со своего база. Мишка Кошевой пришел в дом Коршуновых, дед Гришатка назвал его «антихристом, Подлецом», отказался покидать курень. Мишка застрелил его и поджег баз. Мишка заехал на баз к Мелеховым, спросил Ильиничну о Дуняшке, сказал, что, как только станет поспокойнее, женится на девушке. В Татарском Мишка зажег подряд семь домов, принадлежащих зажиточным казакам. Он обещал сжечь всю станицу за гибель Штокмана и Ивана Алексеевича.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Часть седьмая
Повстанцы, окруженные с четырех сторон, продолжали отбивать атаки карательных красных войск.
Степан Астахов ни с того ни с сего заскучал, поругался со взводным, наотрез отказался нести караульную службу Как-то он попросил Аникушку отыскать в Вешках Аксинью, попросить навестить его. Аксинья выслушала наказ и засобиралась. Через два часа Аксинья — покорная жена - уже ехала с Аникушкой к месту расположения Татарской сотни. Степан встретил жену с потаенным волнением. Он пытливо всматривался в исхудавшее ее лицо, осторожно расспрашивал, но ни словом не обмолвился о том, видела она Григория или нет. Аксинья, отметив про себя великодушие мужа, отвечала ему, но при этом все время испытывала какую-то щемящую неловкость. Они разговаривали, сидя в землянке. Все время им мешали казаки. Входил то один, то другой. Степан, видя, что без посторонних поговорить не удастся, неохотно прекратил разговор. Аксинья обрадованно встала, развязала узелок, угостила мужа привезенными из станицы бурсаками, взяв из походной сумы Степана грязное белье, вышла постирать его в ближней музге. Выстирав белье, развешала его на кустах, пришла в землянку. Они разговаривали, сидя в землянке. Все время им мешали казаки. Входил то один, то другой. «Не дадут нам поговорить тут, пойдем в лес, — предложил Степан. И не дожидаясь согласия, пошел к выходу. Аксинья покорно последовала за ним. Они вернулись к землянке в полдень. Казаки второго взвода, лежавшие под кустом ольшаника в холодке, завидя их, отложили карты, смолкли, понимающе перемигиваясь, посмеиваясь и притворно вздыхая».
Наталья медленно оправлялась после тифа, но в присутствии красноармейцев прикидывалась больной. Как только ей стало чуть получше, она пошла на могилки проведать деда Гришаку. Она уже знала о смерти деда и о том, что Кошевой сжег их дом и подворье. Какова же была ее радость при известии, что красные уходят, а казаки возвращаются!
На помощь казакам выступила трехтысячная конная группа Донской Армии под командованием генерала Секретова. Это привело к спешному отступлению красных частей. Генерала Секретова, прибывшего в Вешенскую, встречали хлебом-солью, колокольным звоном. Вечером в станице повстанческое командование устроило для прибывших банкет. Григорий присутствовал на банкете. Генерал произносил речь. «Это не мы вас должны благодарить за помощь, а вы нас. Без нас красные вас уничтожили бы. А мы бы и без вас раздавили эту сволочь. Вы бросили осенью фронт, пустили на казачью землю большевиков, хотели жить с ними в мире, но не пришлось. Ваша измена была нами прощена. Но ваше позорное прошлое должно быть искуплено в будущем».
Григорий встал и, не надевая фуражки, вышел на крыльцо. «Вот подошло, так подошло! А ить я так и думал. Куда ни кинь, всюду клин. Так они и должно было получиться. То-то казаки теперь носами закрутят. Отвыкли козырять да тянуться перед их благородиями», — думал Григорий, сходя с крыльца, ощупью пробираясь к калитке. Утром Григорий поехал к себе на хутор. Полуодетая Наталья зачем-то вышла в сенцы. При виде Григория ее глаза вспыхнули таким радостным светом, что у Григория дрогнуло сердце. Он вошел в дом, перецеловал стариков и детишек. Пришла Дарья, прогонявшая коров на выгон. Разбудили спавшую в амбаре Дуняшку. Помолясь, всей семьей сели за стол. Велись разговоры о том, что старикам опять нужно идти на службу. Пантелея Прокофьевича хозяйство не интересовало, как прежде, ведь впереди была полная неизвестность. Старый Мелехов запретил Дуняшке даже и думать о Кошевом, но та тоже была упряма. На Григория нахлынула волна нежности к Наталье: «Она была рядом с ним, его жена и мать Мишатки и Полюшки. Для него она принарядилась и вымыла лицо. Слегка склонив голову набок, сидела она такая жалкая, некрасивая и все же прекрасная, сияющая какой-то чистой внутренней красотой». Дома Григорий пробыл до следующего утра. Никогда Григорий не покидал хутора с таким тяжелым сердцем, как в это ласковое утро.
Наутро Григорий вернулся к казакам. Мелехов и начальник штаба Копылов поехали к генералу Фицхелаурову. Копылов чисто выбрился, приоделся, Григорий же был против этого: «Они все старым аршином меряют. А аршин, того и гляди, сломается... Туговаты они на поворотах. Я вот имею офицерский чин с германской войны. Кровью его заслужил! А как попаду в офицерское общество — так вроде из хаты на мороз выйду в одних подштанниках. Таким от них холодом на меня попрет! Я им чужой от головы до пяток». Копылов не мог понять позиции Мелехова: «С одной стороны, ты — борец за старое, а с другой — какое-то подобие большевика». Фицхелауров объявил Мелехову и Копылову, что отныне казачьи войска вливаются в Донскую армию, а потому должны безоговорочно подчиняться приказам высшего командования. Генерал разговаривал на повышенных тонах, и Мелехов ответил тем же. Он отказался выполнять приказы генерала, сказал, что сам будет отдавать приказы своей дивизии.
Дня через три после отъезда Григория явился в хутор Татарский Митька Коршунов. Видно, немалую службу сослужил Митька Войску Донскому, будучи в карательном отряде. Добился он офицерского чина, да не так, как Григорий Мелехов, рискуя головой и беспощадно геройствуя. Чтобы выслужиться, в карательном отряде от человека требовались иные качества. Жесткость, свойственная Митькиной натуре с детства, в карательном отряде не только нашла себе достойное применение, но и, не будучи ничем сдерживаема, чудовищно возросла. Появившись в хуторе, он, важничая и еле отвечая на поклоны встречающихся баб, шагом поехал к своему куреню. Сопровождаемый Силантием, молча обошел вокруг фундамента, кончиком плети потрогал слившийся во время пожара, отсвечивающий бирюзой комок стекла. Поехали к Мелеховым. Хлебосольная Ильинична накормила гостей обедом, а уж потом начались разговоры. Митька подробно выспрашивал все. что касалось его семьи, был молчалив, ничем не выказывал ни гнева, ни печали. Будто мимоходом спросил, не осталось ли в хуторе кого из семейства Мишки Кошевого, и, узнав, что дома осталась Мишкина мать с детьми, коротко и незаметно подмигнул Силантию. Гости скоро засобирались. Митька обещал скоро прибыть назад. Не успел он еще вернуться к Мелеховым, как по хутору покатилась молва: «Коршунов с калмыками приехал, всю семью Кошевого вырезали!» Митька уехал из хутора в этот же день. Слышно было, что пристал он к своему карательному отряду где-то около Каргинской и вместе с отрядом отправился наводить порядки в украинских слободах Донецкого округа, население которых было повинно в том, что участвовало в подавлении Верхнедонского восстания.
Большинство хуторян осуждало самосудную расправу над семьей Кошевого. На общественные средства похоронили убитых. По приказу хуторского атамана ставни накрест забили досками, и долго еще ребятишки боялись играть около страшного места, а старики и старухи, проходя мимо, крестились и поминали за упокой невинно убиенных.
В хуторе готовились к приезду генерала Сидорина. На плацу собрался народ. Многие, бросив покос, спешили со степи в хутор. Прибывший генерал Сидорин держал к татарцам речь. Одобрительно отозвавшись об их боевых действиях в тылу у красных, он сказал: «Мне хотелось бы отметить наградой тех женщин-казачек, которые, как нам известно, особо отличились в борьбе против красных». Один из офицеров прочитал короткий список. Первой в списке числилась Дарья Мелехова, остальные были вдовы казаков, участвовавших, как и Дарья, в расправе над пленными. Дарье вручили медаль и выдали деньги, пятьсот рублей. Получив награду из рук Сидорина, Дарья повеселела. Она пришла с плаца в тот день оживленная и счастливая. В этот день она не пошла на покос, сказав, что умаялась с дороги — она в этот день возвратилась из поездки, возила на быках патроны на перевалочный пункт по приказу атамана. Дня четыре после этого она прилежно работала в поле.
На четвертые сутки Дарья прямо с поля собралась идти в станицу. На вопросы Пантелея Прокофьевича ответила резко, он сплюнул с досады и перестал ее спрашивать. На другой день Дарья вернулась из станицы и рассказала Наталье, что во время поездки на перевалочный пункт у нее случился роман с одним из офицеров. Этот офицер оказался больным, Дарья заразилась от него дурной болезнью — сифилисом. Дарья решила наложить на себя руки. Наталья начала горячо уговаривать, попросила одуматься и не думать о самоубийстве, но Дарья, рассеянно слушавшая вначале, опомнилась и гневно прервала ее на полуслове. Наталья сидела, закрыв лицо узкими грязными ладонями. Меж пальцев ее, как в расщепах сосны смола, блестели слезы. Дарья дошла до плетеных хворостяных дверец, потом вернулась, деловито сказала: «С нонешнего дня я буду есть из отдельной посуды. Скажи об этом матери. Да ишо вот что: пущай она отцу не говорит про это, а то он меня из дому выгонит».
С этого дня Дарья стала есть из отдельной посуды, с детьми Натальи не играла. Как-то Дарья с Натальей отдыхали от работы в поле. Глядя на Наталью, Дарья подумала, что Наталью все любят, у нее дети, а вот она умрет, и никто не заплачет. И у нее вдруг шевельнулось желание как-нибудь огорчить Наталью, причинить и ей боль. Вспомнилось, как Аксинья подарила Дарье кольцо, чтобы та вызвала Григория. Об этом Дарья и поведала Наталье.
Несколько дней после разговора с Дарьей Наталья жила, как во сне. Она искала благовидного предлога, чтобы пойти к жене Прохора Зыкова и попытаться у нее узнать, как жил Григорий в Вешенской во время отступления и виделся ли он там с Аксиньей. Лукавая Прохорова женка догадывалась, зачем пришла к ней Наталья и отвечала сдержанно, сухо. Со слов мужа она знала о Григории все. Но, хотя язык у нее и чесался, рассказать побоялась, помня Прохорово наставление. Так ни с чем и ушла еще более раздосадованная и взволнованная Наталья. Но оставаться в неведении она больше не могла, это толкнуло ее зайти к Аксинье. Идя к ней, Наталья надеялась, что та ее не выгонит — и уж о ком, о ком, а о Григории будет говорить. И она не ошиблась. После нескольких фраз, Наталья спросила напрямую, правду ли говорит народ о том, что Аксинья и Григорий снова вместе. Аксинья сузила глаза, шевельнув черными бровями. «Мне тебя все одно жалко не будет, — резко сказала она. — У нас с тобой так: я мучаюсь — тебе хорошо, ты мучаешься — мне хорошо. Одного ить делим? Ну а правду я скажу тебе, чтобы знала загодя. Все эго верно, брешут не зря. Завладела я Григорием опять и уж на этот раз постараюсь не выпустить его из рук. Ну, чего после этого ты будешь делать? Стекла мне в курене побьешь или ножом зарежешь?»
Ночь Наталья не спала, а наутро вместе с Ильиничной ушла полоть бахчу. В работе ей было легче. Закончив работу, Ильинична и Наталья спускались к хутору. Наталья долго шла, молча что-то обдумывая, потом сказала: «Буду я с Григорием жить или нет, пока неизвестно, но родить от него я больше не хочу. Ишо неизвестно, куда с этими придется деваться... А я беременная сейчас, маманя... Третий месяц». Ильинична хотела поговорить с Натальей, доказать, что нет нужды избавляться от беременности. Но пока она управлялась с делами, Наталья тихонько собралась и ушла. С величайшей тревогой Ильинична ждала возвращения Натальи. Уже село солнце, стемнело, по хутору зажглись редкие огни, а Натальи все не было. Молча поужинали, встали из-за стола. Ильинична легла, не раздеваясь. С полчаса пролежала, молча ворочаясь, вздыхая, потом собралась уже было встать и идти к Капитоновне, как под окном послышались чьи-то неуверенные шаркающие шаги. Старуха выбежала с несвойственной ее летам живостью, выбежала в сенцы, открыла дверь. Бледная, как смерть, Наталья, хватаясь за перильца, тяжело всходила но крыльцу. Там, где ступала ее нога, — оставалось темное кровяное пятно. Ступая на цыпочках, Ильинична провела Наталью в большую горницу; разбудила и выслала Дуняшку, позвала Дарью, зажгла лампу. Пока Ильинична взбивала подушку, готовя постель, Наталья присела на лавку, обессиленно положила голову на край стола. С каждым часом Наталья все больше и больше слабела. Утром около шести Наталья почувствовала себя значительно лучше. Она попросила умыться, причесала волосы перед зеркалом, которое держала Дуняшка. Легкий румянец заиграл на щеках Натальи, когда она услышала Мишаткин голос и смех Полюшки. Через час Наталье стало хуже. Она поманила пальцем к себе детей, обняла их, перекрестила, поцеловала и попросила мать, чтобы та увела их к себе. В полдень она умерла.
Телеграмма, блуждавшая в поисках Григория по станицам Хоперского округа, пришла слишком поздно. Григорий приехал домой на третий день после того, как похоронили Наталью. В доме каждая мелочь напоминала о Наталье. Ильинична собрала на стол, подала чистый рушник. И опять Григорий подумал: «Бывало, Наталья угощала...» Чтобы не выдать волнения, он проворно начал есть. С чувством признательности он взглянул на отца, когда тот принес из кладовой заткнутый пучком с сеном кувшин с самогоном. В это время к столу несмело подошел Мишатка. Он вскарабкался отцу на колени и, неловко обнимая за шею левой рукой, крепко поцеловал в губы. «Маманька, когда лежала в горнице... когда она еще живая была, подозвала меня и велела сказать тебе так: «придет отец — поцелуй его за меня и скажи ему, чтобы он жалел вас». Григорий отвернулся к окну. В комнате долго стояла тягостная тишина. Григорий страдал не только потому, что по-своему он любил Наталью и свыкся с ней за шесть лет, проведенных вместе, но и потому, что чувствовал себя виновным в ее смерти. Со слов Ильиничны он знал, что Наталья простила ему все, что она любила его и вспоминала о нем до последней минуты. Потеряв жену, он вдруг почувствовал к Аксинье какую-то отчужденность, потом глухую злобу за то, что выдала их отношения и — тем самым — толкнула Наталью на смерть.
Григорию дали отпуск, он работал с отцом в поле, занимался с детьми, особенно с Мишаткой. Как-то вечером к нему зашел приехавший в отпуск Христоня. Он рассказал Григорию, что в его полку снаружи все вроде хорошо, солдат одели, обули, а в середке плохо: «Опять казаки не хотят воевать. Стало быть, ничего из этой войны не выйдет». Поговорили о положении на фронте. После его ухода Григорий решил: «Поживу с неделю и уеду на фронт. Тут с тоски пропадешь».
Григорий побыл дома неделю, а потом опять поехал воевать. Крайне огорченный преждевременным отъездом из хутора, Прохор ехал молча, за всю дорогу ни разу не заговорил с Григорием. Чем ближе они подъезжали к фронту, тем шире открывалась перед их глазами отвратительная картина разложения Донской армии, начавшегося в тот момент, когда пополненная повстанцами армия достигла на Северном фронте наибольших успехов. Части армии в это время были не только не способны перейти в решительное наступление, но и сами не смогли бы выдержать серьезного натиска. В занятых селах Саратовской губернии казаки держали себя как завоеватели на чужой территории: грабили население, насиловали женщин, уничтожали запасы хлеба, резали скот. Массовое дезертирство уже не могли остановить многочисленные карательные отряды.
Мелеховская семья за год убавилась почти наполовину. Не успели похоронить Наталью, как через полторы недели после отъезда Григория на фронт утопилась в Дону Дарья. Только на другой день утром поймали Дарью крючками нарезной снасти. После того, как похоронили Дарью, еще тише стало в мелеховском доме. Ждали вестей от Григория, но о нем после отъезда его на фронт ничего не было слышно. В конце августа мобилизован был Пантелей Прокофьевич. Одновременно с ним из татарского ушли все казаки, способные носить оружие. В хуторе из мужчин остались лишь подростки, инвалиды да древние старики. В ночь на 17 сентября неожиданно пришел домой Пантелей Прокофьевич, голодный и оборванный. Ночью на семейном совете решили: старикам оставаться дома до последнего, оберегать хлеб, а Дуняшку отправить в хутор Латышев, к родне. На следующий день только-только отправили Дуняшку, в хутор въехал Карательный отряд из сальских казаков-калмыков. Они нашли Пантелея Прокофьевича в погребе и под конвоем оправили в станицу Каргинскую, где находился военно-полевой суд. Большинство дезертиров присуждалось к наказанию розгами, которое производили калмыки в специально отведенном для этой цели нежилом доме. Из уважения к заслугам сына-офицера, Пантелея Григорьевича избавили от телесного наказания, только лишили звания урядника. И приказали немедленно вернуться в часть.
Не помня себя от радости, Пантелей Прокофьевич вышел, перекрестился на церковный купол и... через бугор по бездорожью отправился домой. Дома старик узнал, что красные подошли к самому хутору. К ночи он вырыл яму, свалил туда пшеницу и, усадив в арбу Ильиничну и детей, уехал. В течение дня, 17 сентября, левобережье Дона было очищено от белых. Опять противников разделяла река. Но в первых числах октября Донская армия перешла в наступление. За неделю красные были выбиты с левого берега Дона вплоть до станицы Вешенской, и это наступление в октябре продолжалось. Но вскоре обстановка на Южном фронте опять резко изменилась: в ноябре Добровольческая армия покатилась на юг, обнажая левый фланг Донской армии и увлекая ее в своем отступлении.
Две с половиной недели Мелеховы прожили в хуторе Латышевом и, как только узнали, что красные отступили от дома, вернулись. На всем лежала печать разрушения: амбар сгорел, кухня загажена. Пантелей Прокофьевич съездил верхом в станицу, не без труда выпросил у знакомого фельдшера бумагу, подтверждающую, что ввиду болезни ноги казак Мелехов Пантелей не способен к хождению пешком и нуждается в лечении, свидетельство это помогло ему избавиться от отправки на фронт. Получив освобождение от службы, Пантелей Прокофьевич деятельно приводил в порядок постройки и заборы. В конце октября раненый однополчанин Григория сказал, что сын жив-здоров, со своим полком находится где-то в Воронежской губернии. Вскоре Дуняшка вернулась с известием, что с Филоновского фронта привезли трех убитых казаков — Аникушку, Христоню и еще одного семнадцатилетнего парнишку с того конца хутора.
Скоро Прохор Зыков привез на телеге больного тифом Григория. Григория внесли в горницу, сняли с него сапоги, раздели и уложили на кровать. Выбежав за калитку, Дуняшка увидела Аксинью. Ни кровинки не было в ее белом лице. В затуманенных черных глазах ее не блестели слезы, но столько в них было страдания и немой мольбы, что Дуняшка остановилась на секунду, невольно и неожиданно сказала для себя:
«Живой, живой! Тиф у него». Через месяц Григорий выздоровел. Он только-только начал вставать, как ему принесли распоряжение станичного атамана явиться в комиссию для переосвидетельствования. После болезни у Григория появился интерес ко всему происходящему на хуторе и в хозяйстве. Фронт все ближе подходил к дому. Вскоре на майдане был оглашен приказ, обязывающий ехать в отступление всех взрослых казаков. Пантелей Прокофьевич с семьей решил ехать как беженец, а Григорию нужно было узнать в Вешках, к какой части ему приставать. На сходе та- тарцы решили отправиться всем хутором разом.
Перед отъездом в Вешенскую Григорий увиделся с Аксиньей. Он зашел к ней вечером, когда по хутору уже зажглись огни. Аксинья пряла. Около нее сидела Аникушкина вдова. Григорий коротко сказал Аксинье: «Выйди ко мне на минутку, дело есть. В сенях он положил ей руку на плечо, спросил: Пойдешь со мной в отступление?» Аксинья без колебаний согласилась. Григорий уж вышел из сенцев, дошел до калит-
ки, а Аксинья все стояла, улыбалась и терла ладонями пылающие щеки. В Вешенской Григорию посоветовали отправиться на Миллерово: там он скорее узнает о местопребывании своей части. Ночью Григорий вернулся домой и узнал о том, что приехал Прохор Зыков. Он рассказал Мелехову, как воевал без него. Трудно пришлось казакам, жали их сильно. Что ни прорыв — туда казаков пихают. Решено было ехать втроем: Григорий, Аксинья и Прохор.
В задке пароконных саней, привалившись спиной к седлам, полулежал Григорий. Рядом с ним сидела Аксинья, закутанная в донскую, опушенную поречьем, шубу. Огромные обозы беженцев тянулись на юг. Чем дальше уезжал Григорий от юрта Вешенской станицы, тем труднее становилось найти место для ночлега. Находясь неделю в дороге, Григорий расспрашивал о своих, татарцах, но там, где он проезжал, татарцы не были. Только на тринадцатые сутки ему удалось напасть на след хуторян. В домах, где они останавливались было много больных тифом. Не убереглась от него и Аксинья. Дальнейшая поездка могла кончиться для нее гибелью. Григорий принял решение оставить ее в поселке на попечение хозяев дома, в котором они остановились ночевать.
Оставив Аксинью, Григорий потерял интерес к окружающему. То, что происходило на отодвигающемся фронте, его не интересовало. Война подходила к концу. Развязка наступала стремительно и неотвратимо. Кубанцы тысячами бросали фронт, разъезжались по домам. Донцы были сломлены. В конце января Григорий и Прохор остановились в слободе Белая Глина, где встретили своих, хуторных. От них Григорий услышал печальное известие. Его отец накануне скончался от тифа. Похоронить его еще не успели, Григорий успел с ним попрощаться. Григорий и двое казаков похоронили Пантелея Прокофьевича на чужой ставропольской земле.
В Новороссийске шла эвакуация. По городу ходили слухи о том, что генерал Деникин отдал приказ: вывести в Крым всех донцов, сохранивших вооружение и лошадей. На пристанях день и ночь продолжалась погрузка. Григорий и еще несколько казаков его полка пытались погрузиться на корабль, но на пароходе не было места. И никто толком не мог сказать, когда оно появится. Григорий ругался с полковником, отвечавшим за погрузку на корабль, но потом понял, что это бесполезно, спокойно развернулся и решил, что он никуда не поплывет, а останется здесь. Григорий с Прохором запаслись хлебом для лошадей и решили возвращаться домой. Пароходы покинули Новороссийск без них. Потом ходили слухи, что Степану Астахову удалось попасть на пароход и уехать в Крым.
Часть восьмая
Весной Аксинья, оправившись от болезни, вернулась в родной хутор Татарский. Несколько дней она провела в дороге. Поздно вечером вошла в калитку своего дома. Сходила за водой, истопила печь, присела к столу и задумалась, не услышав, как в курень вошла Ильинична. Расспросила Аксинью о Григории, поведала то, что знала сама. С этого дня отношения между Мелеховыми и Аксиньей круто изменились. Тревога за жизнь Григория как бы сблизила и породнила их. Дуняшка рассказала Аксинье, что Ильинична охладела к работе, детям. Только мысль о Григории поддерживала ее.
В хутор приехал Прохор Зыков и рассказал, как они с Григорием перешли на сторону красных под Новороссийском. Григорий переменился, как вступил в Красную Армию, стал «веселый, гладкий». Об отпуске Григорий и не думал, говорил, что будет служить у красных, пока своих прежних грехов не замолит. В одном из боев он так отличился, что сам Буденный благодарил его перед строем.
В хутор возвратилось десятка три казаков. Ильинична никак не могла дождаться Григория, спрашивала о нем всех приходивших. Но хозяйствовать на Мелеховском базу пришлось не Григорию. Перед луговым покосом с фронта приехал Мишка Кошевой. Он заночевал у дальних родственников и наутро пришел к Мелеховым. Ильинична встретила его сухо, назвала его душегубом и прогнала со двора, но холодный прием Мишку не смутил. Их с Дуняшкой связывало давнее и тайное чувство. Но Мишка был настойчив. Несмотря на недовольство Ильиничны, он стал приходить каждый день, споро взялся за хозяйство, подружился с Мишаткой. Дуняшка повеселела. Сердце Ильиничны дрогнуло после того, как у Мишки случился приступ малярии. Только теперь она увидела, как тот исхудал. Чем больше она вглядывалась в сугулую фигуру «душегуба», тем сильнее ею овладевало чувство внутреннего неудобства, раздвоенности. И вдруг непрошенная жалость хлынула в ее сердце: она поставила Мишке тарелку, доверху налитую молоком. В хуторе уже поговаривали о Кошевом и Дуняшке. Ильинична на все уговоры дочери упорно твердила: «Хоть не проси, а не отдам я тебя за него. Нету вам моего благословения!» И только когда Дуняшка заявила, что уйдет к Кошевому и тут же стала собирать свои наряды, Ильинична изменила решение. Благословила Дуняшку иконой, которой когда-то благословляли и ее. Как ни уговаривал Мишка невесту отказаться от венчания, — упрямая девка настояла на своем. Пришлось Мишке скрепя сердце согласиться. После свадьбы Дуняшка влюбленными глазами смотрела на мужа, похорошела. Ретивым хозяином оказался Мишка. Несмотря на мучавшую его лихорадку, работал, не покладая рук. В любом деле ему помогала Дуняшка.
Ильинична с каждым днем все резче и больше ощущала подступившее к ней одиночество: она стала лишней в доме, в котором прожила всю жизнь. Дуняшка с мужем с ней не советовались, у них не находилось ласкового слова к старухе. Сама жизнь стала Ильиничне в тягость, она жила только надеждой повидать Григория. От Григория пришло письмо. Оно было коротеньким, состояло из одних поклонов и лишь в конце содержало приписку, что к осени Григорий постарается прийти на побывку. Эта весть вдохнула в Ильиничну жизнь, она зашла поделиться радостным известием к Аксинье, попросила еще раз прочесть письмо. Недели через две Ильинична почувствовала себя плохо, слегла. Через три дня она умерла. Перед смертью она вышла вечером в степную синь и звала сына: «Гришенька! Родненький мой!»
После смерти Ильиничны Кошевой, оставшийся в доме единственным и полноправным хозяином, должен был бы с еще большим усердием взяться за хозяйство, но вышло не так. С каждым днем Мишка работал все менее охотно. Дуняшка не могла не заметить происходившей с мужем перемены. Причиной этому было росшее с каждым днем в Мишке убеждение, что преждевременно он осел на хозяйство. Особенно его тревожило настроение хуторян. Слухи один нелепей другого распространялись по хутору. Некоторые из казаков открыто говорили, что к зиме Советской власти придет конец, что Врангель уже подходит к Ростову, что в Новороссийске высадился большой союзный десант. Как-то к Мишке зашел Прохор Зыков, в разговоре Кошевой припомнил ему службу у белых: «За службу у белых надо отвечать перед советским законом. С денщиков 17т не спрашивают, а вот Григорию придется, когда вернется домой. Мы у него спросим за восстание». На возражение Прохора, что Григорий заслужил прощение службой у красных, Мишка ответил, что нужно еще посмотреть, «чья кровь переважит». Прохор рассказал о возвращении из красных частей казака Кирилла Громова. Он подозревал, что Кирилл дезертировал и, видимо, еще собирается повоевать с советской властью. После этого разговора Мишка принес из своего дома винтовку, наган и две ручные гранаты, тщательно почистил винтовку и наган, а наутро, чуть свет, пешком отправился в Вешенскую.
В армию его не взяли по состоянию здоровья, а в окружном комитете партии назначили председателем хуторского ревкома. До него эту должность занимал старик Михеев, подслеповатый и глухой, он тяготился своими обязанностями и с великой радостью узнал, что пришла ему смена. Кошевой принял у него дела и, оставшись в одиночестве, долго сидел за столом, широко расставив локти, стиснув зубы и выставив вперед нижнюю челюсть. Дума о том, каким же сукиным сыном он был все это время, когда рылся в земле, не поднимая головы, не вслушиваясь по-настоящему в то, что происходит вокруг... Злой донельзя на себя и все окружающее, Мишка встал из-за стола, оправил гимнастерку, сказал, глядя в пространство, не разжимая зубов: «Я вам, голуби, покажу, что такое Советская власть!» Приняв бумаги, Мишка отправился к дому Громова. Здесь он попытался арестовать хозяина, но тот вместе с двумя гостями сумел уйти, отстреливаясь. «Надо было его без разговора стрелять на месте!» — подумал Мишка. После этого из хутора исчезли еще двое казаков.
В пределах Верхнее-Донского округа появился Махно, но большинство казаков осталось дома. Жизнь в Татарском стала совсем скудной: не было самых необходимых вещей: соли, керосина, без дегтя сохла и лопалась ременная упряжь. От Григория пришло письмо. Он писал, что ранен на врангелевском фронте и после выздоровления будет, по всей вероятности, демобилизован. Приход Григория Мишка воспринял враждебно. Предупредил Дуняшку, что, скорее всего, ее брату не миновать суда за свое офицерство в повстанческой армии.
Вечером в день приезда Григория Кошевой вернулся из поездки. Вошел в дом, твердо сжав губы. Григорий бережно поставил на пол Полюшку, сидевшую у него на руках, пошел навстречу зятю, улыбаясь, протягивая большую, смуглую руку. Он бы и обнял Михаила, но, увидев в его глазах безулыбчивый холодок, сдержался.
Михаил попросил Дуняшку дойти до Прохора, попросить, чтобы тот достал самогонки, и позвать его на ужин. Дуняшка просияла от радости, с молчаливой благодарное- тью глянула на мужа. «Может, и обойдется все по-хорошему... Кончили воевать, сейчас-то что делить? Хоть бы образумил их Господь!» — с надеждой думала она, направляясь к Прохору. Прохор прибыл меньше чем за полчаса. Они долго смотрели друг на друга — старые окопные товарищи, — смеющиеся и обрадованные встречей. Пока Михаила не было, Прохор тихонько рассказал Григорию, что в селе начались расстрелы. Офицерам-повстанцам приходится непросто. Уложив детей, Дуняшка предложила брату сбегать за Аксиньей. Он молча кивнул. Аксинья пришла почти сразу. Прошла к столу, глянула на Григория глубокими, потемневшими от волнения глазами. В гостях Аксинья пробыла недолго, ровно столько, сколько, по ее мнению, позволяло ей приличие. Когда Прохор тоже ушел, Григорий и Михаил сели потолковать.
Михаил упорно видел в Григории врага. И не скрывал, что приезд Григория ему не по душе. Потребовал, чтобы Григорий завтра же ехал в Вешенскую становиться на учет. Григорий вынужден был ему, как председателю, подчиниться. В Вешенском военкомате ему приказали зайти в политбюро при ДонЧК. Григорий вышел на площадь, думая идти ему туда или не идти. Тут ему повстречался однополчанин Яков Фомин. Разговорившись с ним, Григорий услышал то же, что и от Прохора: в округе неспокойно. Политбюро собирается арестовать всех офицеров во избежании повторения восстания. Григорий не пошел в ЧК. Домой он вернулся поздно вечером. Почти сразу пошел к Аксинье. Они сели ужинать, и снова к Аксинье вернулось то полновесное счастье, которое она испытывала утром. В сущности, человеку надо очень немного, чтобы он был счастлив. Аксинья, во всяком случае, была счастлива в этот вечер.
После возвращения из Вешенской Григорий сходил в хуторской ревком, предъявил Кошевому свои отмеченные военкоматом воинские документы и ушел, не попрощавшись. Тягостная неопределенность мучила, мешала жить. «От белых отбился, к красным не пристал. Мне, конечно, надо бы в Красной Армии быть до конца, может, тогда и обошлось бы для меня все по-хорошему. И я сначала с великой душой служил Советской власти, а потом все это поломалось... У белых я был чужой, на подозрении у них был всегда. Да и как могло быть иначе? Сын хлебороба, безграмотный казак, — какая я им родня? Не верили они мне! А потом и у красных так вышло... И лучше, что меня демобилизовали. Все к концу ближе».
Григорию приказали явиться в политбюро при Дончека: он чувствовал что его посадят. На улице Мелехов встретил Якова Фомина; за два года тот разительно изменился — в его самодовольной улыбке сквозило сознание собственного превосходства и отличия от других. Фомин, по старой дружбе с Петром, посоветовал «смываться отсюда, да поживее». В Дончека Мелехова попросили заполнить анкету и полностью описать свою службу, затем отпустили домой. Вечером Григорий вернулся в Татарский и стал жить с детьми и Аксиньей. Через неделю он опять должен был явиться в Дончека. Григорий понимал, что рано или поздно его посадят. Он вел себя осторожно, вольные разговоры казаков, недовольных продразверсткой, не поддерживал, о старой службе не говорил. Григорий планировал уйти из хутора через неделю, но в четверг ночью прибежала Дуняшка и сообщила брату, что к ним приехало четверо конных из станицы — и Михаил собирается его арестовать. Вот и кончилась его недолгая мирная жизнь. Он действовал, как в бою, — поспешно, но уверенно; прошел в горницу, осторожно поцеловал спящих ребятишек, обнял Аксинью. Мелехов покинул родной хутор.
Поздней осенью 1920 года на Дону началось восстание казаков, недовольных продразверткой. В области действовало множество мелких банд. Бороться с ними было трудно, поскольку большинство населения поддерживало банды. В борьбе с бандами принимал активное участие отряд Фомина, но после того как у самого Фомина было реквизировано десять мешков зерна, он организовал казаков своей сотни на открытое выступление против власти.
Первые три недели после ухода из дому Григорий жил в хуторе Верхне-Кривском Еланской станицы у знакомого казака-полчанина. Потом пошел в хутор Горбатовский, там у дальнего родственника Аксиньи прожил месяц с лишним. Все это было похоже на тюрьму. Он понимал, что им тяготятся, а хозяин, под напором жены, сказал Мелехову, чтобы он искал себе убежище в другом месте. Он посоветовал ему идти к своему свату в Ягодное. Поздней ночью Григорий вышел из хутора и не успел дойти до стоявшего на бугре ветряка, как трое конных, выросших словно из-под земли, остановили его и повели обратно в хутор.
Ругаясь со своими конвоирами, Григорий дошел до хутора. Первый, кого он увидел, открыв дверь дома, был Фомин. Они поздоровались, Мелехову налили щей, угостили табаком, который Григорий не видел уже дня два. После ужина дверь распахнулась, в нее впихнули из сеней незнакомого человека. Фомин допросил его и, узнав, что тот красноармеец заградительного отряда, дал приказ пустить его в расход. Григорий вышел во двор, увидел, как с убитого красноармейца стаскивают одежду. Круто повернулся. Пошел в дом. Фомин понял по лицу Григория, что расправа над красноармейцем произвела на него гнетущее впечатление. Он говорил Григорию о том, что по всей стране вспыхивают восстания. Предложил и Григорию пойти с ними. Выбора у Григория не было. Он согласился.
Подходила рабочая пора, и с каждым днем таяла фоминская банда. Земля звала к работе, и многие, убедившись в бесполезности борьбы, тайком покидали банду, разъезжались по домам. Григорий пока оставался. Он не решался явиться домой. Надеялся как-нибудь дотянуть в банде до лета, а тогда, захватив пару лучших в банде лошадей, махнуть с Аксиньей на юг. Пробраться на Кубань, в предгорья, подальше от родных мест, там пережить смутное время. Он готовился к уходу из банды тщательно и обдуманно. У зарубленного милиционера взял документы на имя Ушакова, зашил их под подкладку шинели. Лошадей стал подготавливать к короткому, но стремительному пробегу еще за две недели: вовремя поил их, всеми правдами и неправдами добывал на ночевках зерно, и лошади его выглядели лучше, чем у всех остальных. Ночью на походе он выехал из рядов, остановился, как будто для того, чтобы переседлать коней, а потом прислушался к медленно удаляющемуся, затихающему топоту конских копыт и, вскочив в седло, наметом поскакал в сторону от дороги.
Задолго до рассвета прискакал он на луг против Татарского. Вплавь перебрался через Дон. Привязал лошадей к знакомому с детства дереву, пошел в хутор. Тихо постучал в переплет рамы. Аксинья молча подошла к окну, всмотрелась. «Тише! Здравствуй! Не отпирай дверь, я — через окно, - шепотом сказал Григорий». Голые руки Аксиньи охватили его шею. Мишатка и Полюшка, разметавшись, спали на кровати.
Я за тобой. Поедешь? — спросил Григорий. Аксинья побежала за Дуняшкой. Она прибежала тотчас. Григорий обнял сестру и попросил ее взять детей себе, пока они с Аксиньей не устроятся. Чуть забрезжил рассвет, когда, простившись с Дуняшкой, перецеловав так и не проснувшихся детей, Григорий с Аксиньей уехали. Но путь их был недолгим: возле одного из хуторов они нарвались на заставу продотряда. пытались ускакать, но Аксинью ранили. Она умерла на руках Григория незадолго до рассвета. Хоронил он Аксинью при ярком утреннем свете. Уже в могиле он крестом сложил на груди ее мертвенно побелевшие руки, головным платком прикрыл лицо. Он попрощался с нею, твердо веря в то, что расстаются они ненадолго...
Как выжженная дотла степь, стала черна жизнь Григория. Он лишился всего, что было дорого его сердцу. Все отняла у него безжалостная смерть. Остались только дети. Несколько дней он бродил по огромному лесу. На исходе пятого дня его встретили в лесу дезертиры, привели к себе в землянку. Один из дезертиров, некогда служивший в 12-м казачьем полку, опознал Григория, его приняли без особых пререканий. На какое-то время он свыкся с жизнью в лесу. Но потом с новой и неожиданной силой проснулась в нем тоска по детям, по родному хутору. Он пожил в дубраве еще неделю и засобирался в дорогу. Утром следующего дня он подошел к Дону против хутора Татарского. Долго смотрел он на родной дом, бледнея от радостного волнения. Потом снял винтовку и бросил ее в воду. То же он сделал с наганом, патронами. Потом тщательно вытер руки о полу шинели. Ниже хутора он перешел Дон по льду, крупно зашагал к дому. На пристани он увидел Мишатку и еле удержался, чтобы не побежать к нему. «Мишенька! Сынок!» Мишатка испуганно взглянул на него и опустил глаза. Он признал в этом бородатом и страшном на вид человеке отца. Мишатка рассказал, что тетка Дуня здорова, дядя Михаил на службе, а Полюшка умерла осенью от скарлатины. Григорий взял на руки сына.
«Вот и сбылось то немногое, о чем бессонными ночами мечтал Григорий. Он стоял у ворот родного дома, держал на руках сына... Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем огромным, сияющим под холодным солнцем миром».





Поиск
В нашей базе 2000 кратких изложений

Сохранить себе